Парень и горы — страница 9 из 32

— Ну, как там Тодор?.. Пишет?.. Да, известное дело... Тюрьма — это тебе не буковая роща.

И вдруг в его памяти всплыло: Шаркьой. Коричнево-черные в белом ореоле разрывы шрапнели, он выносит из боя подпоручика и наталкивается на троих турецких солдат. Гремят выстрелы. Падает один турок, потом второй, третий пытается бежать, но пуля настигает и третьего. Потом болгарский солдат — это был Тодор — помог ему вынести раненого. Такое забыть невозможно, и дед Стоян помнит это. Помнит и много раз рассказывал детям, почему он считает однополчанина Тодора Жостова своим братом.

— Не о Тодоре речь, другое горе у меня.

— Говори же, что случилось? Что-то с сыновьями?

— Ведь ты знаешь, где все мои сыновья. Живет у меня один чужой парнишка-сирота, помогает по хозяйству. Работящий такой, да немного озорной. Тут собрался к своей девушке в Долен. Ссора там вышла, что ли, только его избили крепко. Еле до дому добрался. Вот и пришла к тебе за помощью, Стоян... Тайком пришла...

Дед Стоян вздохнул, встал и налил две рюмки ракии.

— Будем живы-здоровы, Илинка. С миром пришла ко мне, с миром и уйдешь...

Они выпили, помолчали. Дед Стоян догадывался, что его обманывают, но любопытствовать не стал. Может, это и к лучшему. Пусть правда при ней останется. А то выплывет эта правда наружу, коснется его и огнем обрушится на его дом. А ложь — не горит она, не гаснет.

— Вчера тут прошли новые аресты. Говорят, арестовали нашего ротного, капитана Делитопазова, вместе с твоим муженьком воевали под его началом в Балканскую. Вроде, в его сторожке на винограднике скрывались партизаны. Потом ушли, а ему вот теперь отвечать.

Илинка встала, поправила на голове свой черный платок.

— Спасибо за угощенье, Стоян. Мне пора...

— Коли не умеешь врать, так не берись. Говори, где рана и какая она?

— От пули.

— Гноится? Жар есть?

Илинка молчала. Если бы можно было этого человека проводить в горы... Только никак нельзя: одноногого инвалида каждый приметит. А неученого да хромого зайца и щенок догонит...

— Ты ведь фельдшер, Стоян, сам знаешь! Дай, что нужно, и от жара, и от другого, а я там сама разберусь...

Дед Стоян протянул руку, взял щепотку табаку и медленно скрутил цигарку. Чиркнул огнивом. В теплой комнате запахло трутом. Одноногий сержант санитарной службы, бывший фельдшер ополчения, прекрасно понимал тревогу матери. Он знал, что ранен не какой-то там парень, а младший сын Илинки, о котором говорили, что он недавно убит где-то в Родопах, но она боится сказать все как есть. Стоян на нее не сердился. Скорее, он был доволен, что она смолчала. Страх постоянно жил в нем, и сейчас этот страх заставлял его действовать с предельной осторожностью, не только ради себя, но и ради Илинки с сыном.

— Ты подожди немного! Садись, я скоро!

Илинка молчала. Садиться не хотелось, и она смотрела на маленькое оконце в печке, за которым бушевал огонь... Быть может, в эту минуту уже пылает сарай, где прячется ее сын. Илинку даже не испугала мысль о том, что старый фельдшер может пойти в полицию. Она уже ничего на свете не боялась. И сколько она так простояла, глядя на огонь, ответить не могла, — минуту или сто часов. Когда скрипнула дверь, она вздрогнула от неожиданности.

— Вот держи и слушай внимательно. Мазью будешь смазывать рану утром и вечером. А эти таблетки давай три раза в день, белые — по две, а желтые — по одной. И пусть лежит в тепле. Не дай бог простудиться. Да, ни сала, ни фасоли ему нельзя. Тяжела эта еда для раненых, тяжела!

— Спасибо тебе, Стоян! Я знала, что ты человек добрый! Да вознаградит тебя господь!

Илинка взяла лекарства, а потом вдруг нагнулась и поцеловала старику руку. Стоян не стал укорять ее — он знал, что Илинке нечем больше его отблагодарить.

— В случае чего дай знать, приду сам. А то с этим делом шутки плохи. А парню скажи, чтобы не падал духом. Пусть крепится, воля — это тоже лекарство!

— Я тоже так думаю, Стоян.

Ему хотелось попросить, если что случится, чтобы она не проговорилась, но стыдно стало перед этой женщиной.

А Илинка тем временем развязала пестрый платок, который сама когда-то ткала, и вытащила из узла нарядные передники.

— Прости меня, Стоян, я тут принесла... Вышивала к свадьбе, а вот когда пригодились!

Дед Стоян нахмурил мохнатые брови. Он вспомнил далекий и торжественный день прощания с медицинской школой и напутственное слово старого полкового доктора Шаркова:

«...Больные все равны, будь то мужчина или женщина. О деньгах и не думайте, за деньгами не гонитесь! Если преподнесут подарок, взять можно, но самому вымогать негоже. Кто нарушит эту заповедь — тот лечить людей недостоин. Помните: меня изгнали из храма, а тело — это храм души человеческой».

— Не позорь меня своими дарами, Илинка! Все-таки мужик я, а не баба. Собирай свои вещички и ступай восвояси!

Склонив голову, Илинка заплакала. Тихо, беззвучно. Потом свернула свои девичьи наряды, сунула туда же лекарства и завязала узелок. Ничего не сказал больше и дед Стоян, только проводил ее взглядом.

Шла Илинка за осликом и повторяла про себя: белые таблетки по две три раза в день, желтые — по одной, утром, в обед и вечером. Водой из бутылочки промывать рану. Потом мазь. Белые таблетки — по две... желтые — по одной...

И не заметила, как оказалась дома. Вошла во двор и оторопела: посреди двора сидел Тодор — худущий, постаревший, изнуренный сыростью и мучениями тюремными. Он так сосредоточенно смотрел на горы, что не заметил появления жены. Неужто полиция проявила великодушие к старому человеку, который когда-то проливал за Болгарию свою кровь, а потом пожертвовал сыновьями? Нет, все оказалось гораздо проще. Иди, рассудили они, возвращайся к остывшему очагу. Бурей унесло молодость из твоего дома, вот и кукуй возле трех сыновних могил. Там тебе будет во сто крат тяжелее, чем в тюрьме, где горе сближает заключенных.

Тодор вспоминал прошлое — и плохое, и хорошее, но вспоминал бесстрастно, как будто это его не касалось. В душе его не было ни одной живой мысли, ни одного живого желания. Все теперь сделалось ему безразлично. Он видел перед собой только огромные заснеженные горы, и ему казалось, что эта громада ползет на него и он чувствует ее ледяное дыхание. Еще мгновение, и каменная лавина поглотит его. Старик не сопротивлялся, он ждал этого. Сыновей судьба не пощадила, так стоит ли жалеть о себе?

— Неужто это ты, Тодор, хозяин мой? — испуганно прошептала Илинка. Но он не отозвался.

Илинка бросила узел, села рядом с ним.

— Почему ты тут сидишь? Что ты тут делаешь?

— Жду.

— Чего ждешь?

— Смерти своей жду, Илинка!

— Не говори так! Ведь ты же вернулся...

— Вернулся, чтобы уйти навсегда, Илинка. Меня зовут сыновья!

— Не надо, Тодор... Подымайся, пойдем в дом помаленьку.

Тодор видел, как жена его мечется по дому, слышал, как трещит, разрываясь, старое белье. Во времена его молодости, когда он ходил с Тодором Паницей, болгарские женщины точно так же рвали на бинты свои рубахи, чтобы перевязывать раненых, а потом тайком носили им хлеб. Тодор бросил взгляд из окна на сарай и сразу догадался: бинты ждут там.

— Илинка, мазь не забудь!

Он на себе испытал целебную силу этой мази, когда лечил располосованную стеклом руку. А дело было так. Сидел он однажды в сельской корчме, пристроился в углу, один. Никто не решался подсесть к нему — все знали, где сейчас его сыновья. Корчмарь поставил перед Тодором полбутылки вина и тихонько спросил:

«Как раз новости передают... Радио включить?»

«Конечно! — ответил Тодор. — Для этого мы и пришли!»

Корчмарь пошел в самый дальний угол, где стоял единственный в их селе приемник. Щелкнула клавиша, все стихло. Собравшиеся уставились в одну точку — на зеленоватый глазок, который дрожал и подмигивал им из лакированного ящика. Послышалась музыка — позывные радиостанции «Донау», и в тишине поплыл голос диктора. Посетители насторожились. Этот голос изо дня в день сообщал о победах немецкой армии, переносил слушателей то в пески Африки, то в охваченный пожарами Лондон, то на просторы России. И каждый вечер люди уходили из корчмы подавленные молниеносным развитием военных действий. Всех мучила мысль: что же будет дальше? Но если победы Роммеля вызывали лишь любопытство и удивление, то сообщения с Восточного фронта обжигали кипятком. Люди переглядывались и только пожимали плечами; комментировать невеселые вести никто не решался, точно беды русского народа были их собственными бедами. Откровенно радовался только староста, которого прислали в это горное село присматривать, подслушивать и усмирять.

Тодор не хотел верить своим ушам. Старший сын его, Пырван, перед тем как уйти в горы, говорил: «Фашистам скоро конец!» А он никогда не врал. «Красная Армия, отец, — это огромная сила! Сам скоро убедишься!»

Нахмурив поредевшие брови, Тодор отпил глоток вина, и оно показалось ему горьким, хотя это было прекрасное, чуть терпкое вино из знаменитого мельникского винограда. Горечь подымалась изнутри и заливала душу старого солдата. Мир содрогался от страданий и крови, потому что война есть война, а этот диктор ликовал, сообщая о новых и новых успехах на Восточном фронте. И вдруг ошеломляющее известие: гитлеровские войска разбили Красную Армию под Москвой и с минуты на минуту войдут в цитадель большевизма!

И тут Тодор не выдержал. Схватил бутылку, выплеснул на пол остатки вина, протиснулся между столиками к приемнику и, глядя на светящуюся шкалу, яростно крикнул:

«Врете все, фашисты проклятые!» — И запустил бутылкой в приемник.

Самодовольный, ликующий голос смолк. В корчме нависла тревожная тишина. Даже староста словно прирос к своему стулу. Тодор медленно обернулся к односельчанам и уже спокойно сказал:

«Врут эти гады! Москва падет, когда рак на горе свистнет... А за убытки я заплачу».

И так же не спеша, спокойно вернулся к своему столику.

«Это говорю вам я, ваш дед Тодор, побратим Тодора Паницы! Давайте выпьем, я сегодня угощаю!» — И только тут он заметил, что рука его в крови.