вык. Заснешь на минуту-другую на бегу — и дальше. Глаза ведь все равно открыты — дорогу выбирают, а мозг спит. Да и сна ему давно уже меньше требоваться стало…»
А одет он был так.
Летом — по-летнему. Ноги босые, на теле — легкая рубашка и шорты, голова не покрыта: солнца нечего бояться — на месте-то не стоишь. Для поздней осени, зимы и ранней весны — наряд другой: шерстяной костюм и теннисные туфли. Стоит ли теплее одеваться: все время в движении, скорость согревает. Укутаешься — взмокнешь: простудиться не простудишься, но сгоришь. От снега, от дождя, от слякоти — одна защита: шапочка, козырек как у жокейских, и чем длиннее, тем лучше: глаза оберегать. Вымокнешь — не страшно. Дождь пройдет, снег кончится — и от одежды через пять минут пар идет: сохнет.
«Мышцы ног, конечно, приятно ощущать: каменные, литые, ни у кого таких нет, ни у профессиональных бегунов, ни у марафонцев. Для них сохранить форму — проблема, задача номер один. А уж „вечная форма“ — для них и вовсе мечта…
Интересно, я сам-то давно ли перестал радоваться „вечной форме“? Лет пять назад, пожалуй. Есть на ходу, спать на ходу — сколько так можно выдержать? Кто его знает! Сердце не спрашивает. И ведь не поделаешь ничего. А дома нет. Не откроешь дверь, не войдешь в комнату, не сядешь отдохнуть, музыку не послушаешь, словом не с кем перемолвиться. Даже с женой, потому что и жены нет. Откуда она может взяться, жена? Замуж выходят за человека, за достаток, за покой и уют, за любовь. А я не человек, я — сердце. С сердцем же спать не ляжешь. И по сердцу не будешь тосковать, не будешь ждать с работы: у него „неработы“ нет. И в кино с ним не пойдешь, и в театр, и в гости… Деньги в дом оно тоже не принесет. Вот так-то вот, человек-сердце… Что тебе остается, давай подумаем… Только многого не придумаешь. Бегай! Помогай слабым, ублажай сильных. Усердствуй… Слово-то какое правильное. Что делать человеку-сердцу? Усердствовать, не иначе…»
— Вертай сюда, молодец! А теперь держи монету. Поймал? Силен, расторопный… Купишь сигарет! Мои все вышли, так не побегу же я, коли ты на это дело есть. И вообще бегай по нашей улице чаще: хорошее это дело, когда Бегуны по улицам носятся… Сдачу оставишь…
— Куда, прыткий? Ко мне, что ли, и заскочить нельзя уже? Мало ли что, дел много. Привесил бы себе на шею колокольчик, чтобы издалека слышно было. А ведь это мысль! Так и быть, я тебе этот колокольчик сам куплю. От тебя-то не дождешься, чтобы бежал и кричал, мол, люди добрые, вот он я, кому чего надо? Мне чего надо? А я уж и забыл… Ах вот чего. Поищи-ка в киосках газету с кроссвордом. Сегодня же суббота, должен быть. А не найдешь — заскочишь: мол, нету. Чтобы не волноваться из-за тебя попусту.
— Алле, алле! К тебе обращаются, бегун-тугодум! Парня моего не видал? Опять куда-то с гитарой удрал. Как найдешь — скажи: дома к ужину ждут. Как это, где искать? А я знаю?..
«Вот, пожалуйста, парня ей надо найти. Может, мне самому парня хочется. Или девчонку. По даже если бы и мог я детей завести — что с ними было бы? Тоже бегунами родились бы? Может, нет, а может, и да. Дети-бегуны… Страшно! Несчастная порода бегунов…
И почему это все рано или поздно на голову садятся? Вид мой не нравится? Действительно, нелепый, но зато удобный. За неполноценного считают? Или знают, что у меня выхода другого нет — только бежать? Так ведь бег-то мой для них благом оборачивается! А может, во мне никто уже человека не видит? Рикша, живой велосипед, почтовый ящик с ножками, автобус… Ох, сердце, не остановится ли, а? Возьмем да и встанем как вкопанные. Вместе…»
«Жить-жить, жить-жить…»
— Дяденька, постойте на секундочку. Мы давно хотели вас попросить, только вы все мимо да мимо бегаете. Мама говорила, вам все время бегать надо. Всегда-всегда. Мы тоже так хотим, но у нас не получается. Может, вы покатаете нас на себе, а? Мы в лошадки играем…
С легкой ношей, с легким сердцем, легкими ногами — по тропинкам, через ручьи, полями, лесами, навстречу ветерку. Все той же воздушной поступью пятнать пространство, тиканьем шагов отмеривать время; лететь вперед, оставляя за собой невидимые бурунчики; четко печатать след на разлапистом папоротнике, взвихривать пыльцу диких цветов; не замечать дождя, духоты, зноя; плыть-качаться-лететь-струиться; раскачиваться в ритме, такте, радости… И не оборачиваться — все впереди. И не останавливаться. Теперь уже никогда не останавливаться…
Герман МаксимовПоследний порог
«По приказу Лак-Иффар-ши Яста был воздвигнут Дом смерти, который существовал полтора периода. Если линз, носящий красный знак совершеннолетия, желал прервать нить своей жизни, он приходил туда.
И больше его никто не видел…
Этот дом построил механик по имени Велт. Он же его и разрушил».
«Окончательно ли твое решение?»
Надпись шла через всю дверь справа налево. Покрытые некогда желтым олином, буквы облупились и потемнели. Всепроникающая пыль осела на них тонкой коростой. Одетые в пластик металлические косяки были испещрены торопливыми надписями. Их оставили те, кто вошел в эту дверь, чтобы никогда больше не вернуться. В углу громоздилась куча вещей, брошенных тысячами прошедших здесь: аппараты, показывающие время, браслеты, металлические коробочки для зерен кана. «Окончательно ли твое решение?» На вопрос нужно было ответить. Всего одним словом.
Велт секунду помедлил, пытаясь унять разбушевавшееся сердце, и чуть слышно выдохнул:
— Да.
Дверь не шелохнулась. Зеленый глаз объектива настороженно следил за каждым движением линга. В полутемном тоннеле пахло сыростью. Тускло светила заросшая паутиной лампа. В застоявшемся воздухе висела безжизненная тишина.
Только где-то далеко-далеко на кольцевой дороге погромыхивали одноместные хитоплатформы: трак, трак, трак… Помимо воли Велт, напрягая слух, ловил эти слабые звуки, пробившиеся в подземелье с поверхности. В них было движение, а значит — жизнь. Трак, трак, трак — словно кто-то безжалостный вбивал звуки-гвозди в голову, в грудь, в сердце. Велт стоял, слушал далекие звуки жизни и чувствовал, что в нем почти не осталось уверенности. Вот сейчас он попятится, повернется спиной к страшной двери и побежит. Побежит, подгоняемый ужасом. И будет бежать до тех пор, пока сердце не захлебнется кровью, пока он не почувствует запаха теплой земли, упав на обласканную солнцем траву.
А потом? Потом возврат к прошлому. Пока он здесь, угрызения совести, кошмары наяву, ночи, наполненные тяжелыми, как камни, думами, — это прошлое. Слезы матерей, холодная ненависть отцов и братьев, последние проклятия тех, перед кем открылись эта и двадцать других дверей Дома смерти, — это прошлое. Пока он здесь. Но вместе с дневным светом, вместе с жизнью вернется и все это. И родится новое — презрение к себе за минуту слабости.
Велт протянул руку и коснулся выпуклых облупившихся букв. Они были холодными и шероховатыми: «Окончательно ли твое решение?»
— Да! — четко и громко выговорил он, хотя каждая клеточка его тела, каждый нерв кричали «Нет!». — Да!
Стальная плита бесшумно скользнула вверх, открывая проход. В тоннель выплеснулся холодный свет. Велт оторвал от земли непослушные ноги и вошел в светлый проем. За спиной тяжелая дверь мягко опустилась на место.
Размер помещения нельзя было угадать. Оно виделось одновременно и бесконечно огромным и бесконечно малым. Таким его делали зеркала. Пространство, спертое и многократно отраженное зеркальными гранями стен, плитами пола и потолка, воспринималось как иллюзия. Казалось, даже время, устав метаться от стены к стене, остановилось и загустело, отброшенное в центр комнаты Последней Исповеди. И отовсюду на Велта смотрели его отражения — тысячи Велтов с худыми лицами и растерянными глазами. Неуклюжими, бесплотными толпами теснились они за гладью стен; перегнувшись, свешивались с потолка; корчились под ногами, будто вплавленные в пол. Велт был один на один с собой. Зеркала раздробили его на множество осколков, и с каждым из них — он чувствовал это почти осязаемо — от него отделилась минута его жизни, капля его снов, мимолетность его надежд. В нем самом осталось так мало, что ни жалеть, ни бояться уже не стоило. И это ощущение пустоты, образовавшейся вдруг внутри, переросло в равнодушное спокойствие. Спокойствие обреченного. Велт прошел в угол и опустился в единственное кресло, стоящее у низкого металлического столика. Кресло было продавленное и потертое.
И сейчас же заговорила машина-исповедник:
— Жизнь уйдет, но не погаснет священный костер великого Чимпа, — произнесла машина ритуальную формулу. — Кто ты, переступивший последний порог?
Голос у нее был мягкий и тихий и такой знакомый, что Велт вздрогнул и невольно оглянулся, ища ту единственную, которой мог принадлежать этот голос. Чувства лгали — комната была пуста, лишь тысячи безмолвных отражений ловили его взгляд. Чувства лгали, но он не мог и не хотел противиться этому обману. Он откинулся на спинку кресла и нырнул в бездонный омут памяти. Холодные плиты пола рассыпались, превратившись в мягкую и теплую пыль проселочной дороги, а сам он стал совсем маленьким мальчишкой в коротеньком, до поцарапанных колен, ати; и мать звала его, и он бежал к дому вприпрыжку, взбивая фонтаны пыли.
— Кто ты?
Он подбежал, с размаху обнял ее и уткнулся лицом в теплый мягкий живот. А она гладила его по взъерошенной голове и что-то говорила. Он не мог вспомнить что, но слова были ласковые и немножко грустные.
— Кто ты?
Усилием воли он стряхнул оцепенение. Призраки прошлого растаяли и исчезли. Детство утонуло в омуте времени.
— Я — Велт-Нипра-ма Гуллит, механик, почетный линг Сим-Кри.
— Где и когда ты родился?
— В селении Ихт, что на седьмом узле Большого канала, в Год цветения голубой рэи. Это было четыре периода и семь оборотов назад.
Минуту машина молчала, будто взвешивая услышанное.