Парень из преисподней — страница 92 из 100

Говорили: преступление.

Может быть, в этих словах и содержалась правда, но это была мелкая правда не умеющих глядеть в будущее, правда трусов. Она не заявляла о себе громко и во всеуслышание, она вползала в уши робким шепотом, она обряжалась в прозрачные одежды намеков, она отступала и пряталась, стоило ему сделать попытку рассмотреть ее поближе. Она была слишком непрочна, эта правда, и Верховный убил ее двумя словами — социальная демагогия.

Говорили. Шептали из-за углов. А он, Велт, строил. Он выбрал хорошее место — маленькую долинку у Обсидиановых скал. Он врезал Дом в черные камни, выведя на поверхность двадцать один вход-тоннель. Он построил автоматическую кольцевую дорогу, которая исключала возможность встречи друг с другом идущих на смерть у последних дверей. Он предусмотрел все: окружил дом защитным полем, добился безотказности всех механизмов, вместе с психологами разработал программу для исповедника. Он строил на века, где-то в глубине души надеясь, что собственными руками создает памятник своему гению.

— Построив дом, ты облегчил жизнь лингам?

Велт вздрогнул. Он совсем забыл про машину, забыл, где он и по какому делу пришел. В чаше осталось совсем мало сока, на два глотка. Он взболтнул содержимое, и со дна поднялась серая муть осадка.

— Нет, — сказал Велт, — получилось все наоборот.

Да, получилось все наоборот. Борясь за ложную гуманность, он бросил вызов гуманности истинной. Появление Дома узаконило самоубийство и даже поощрило его. Соблазн легкого конца дразнил лингов, задавленных тяготами жизни. И они приходили к стальным дверям и говорили «да». И двери в небытие открывались. Сюда шли не только те, кого толкали страдания, но и те, кого вела мелкая обида, минутное заблуждение.

А потом смерть стала модой…

Дом стал роком, символом поражения. Его существование парализовало волю и лишало смысла борьбу. Он провел черту между желанием и возможностью. Не было свободы жить, была свобода умирать. Ложь — вместо надежды, исповедь — вместо пищи, равнодушие — вместо ненависти. То, что, казалось, прольет бальзам на раны страждущих, превратилось в соль, разъедающую язвы.

И робкая правда, втоптанная в пыль, подняла голову и наполнила ночи Велта звонким шепотом. Это был шепот-крик, шепот-плач. Так кричит ночная птица шун над кровлей дома, в который пришла беда.

Она кричала: обман!

Она кричала: кощунство!

Она кричала: преступление!

Она кричала, что он, покорный злой воле, принес Планете горе, что он живет на ощупь, боясь открыть глаза.

Это страшно — день за днем разуверяться в себе. Это все равно что идти к пропасти с завязанными глазами. Письма жгли руки, тысячи писем с проклятиями. И горы черных картонных квадратиков, которые пневмопочта приносила ему ежедневно. На них стояли совсем незнакомые имена. Они кричали, эти безмолвные картонные квадратики, аккуратно проштампованные двумя известными каждому буквами — «ДС».

Они были как плевки, от которых невозможно спрятаться.

Он спрятался. Он бежал на Второй материк, забился в самую глушь, залез по горло в работу. Он отгородился от черных квадратиков и писем расстоянием и десятком секретарей. Он только не смог отгородиться от себя, от своей птицы шун.

Полтора периода вдалеке от общества. О нем должны были забыть, время стирает из памяти многое. Но первый же, кто заговорил с ним, едва он спустился по трапу с суперлана, напомнил ему о доме. Это была старая женщина с лицом, состоящим из одних морщин. Она тронула его за рукав и спросила:

— Скажите, высокочтимый, это не страшно?

— Что? — не понял он.

— Ну, там, в вашем Доме…

Он отшатнулся от нее. Но она цепко ухватилась за одежду и быстро-быстро заговорила:

— Он ведь был еще совсем мальчик, только успел красный знак получить…

Он вырвался и убежал, расталкивая прохожих.

А вечером к нему пришел Урам-Карах, и от него Велт узнал о таблетках. «Совсем крохотные, — шепотом говорил Урам, — как пылинка. Достаточно одной, чтобы почувствовать неодолимое желание умереть. Вар-Луш, Кам-Дан, Фот-Грун — разве ты поверишь, что они ушли в дом добровольно? Кто может теперь сказать Лак-Иффару, что он отступает от Девяти Правил? Никто. Понимаешь?» Велт допил сок, осторожно поставил чашу на стол и, обращаясь к самому себе, сказал:

— Пора кончать.

— У тебя в запасе еще четыре минуты, — отозвалась машина, — время исповеди не истекло.

— Пусть вечность, которая меня ждет, будет на четыре минуты длиннее.

— Ты торопишься умереть?

— Нет, я тороплюсь уничтожить тебя.

— Уничтожить? Ты не можешь этого сделать.

— Я ведь смог тебя создать.

— У тебя нет никаких орудий.

— Я сам — орудие.

Он встал, оправил одежду. Усмехнулся: привычка.

— Как ты собираешься это сделать?

Он знал, что она не может ему помешать. Она не открыла бы ему дверей, имей он с собой оружие, она пресекла бы любую попытку разрушить ее снаружи. Снаружи дом был слишком хорошо защищен. Но, пустив его внутрь, машина подписала собственный приговор. Программа не предусматривала защиты от живой бомбы, какой он сделал себя.

— Прежде чем идти сюда, — сказал он, — я проглотил две малых меры ситана.

— Что это — ситан?

— Вещество. Порошок. Когда я упаду в бассейн, ситан соприкоснется с куатром и…

— Взрыв?

— Колоссальной силы.

— Так, — сказала машина, — ты хорошо придумал. Но взрыва не будет, я не пущу тебя на Лестницу.

— Каждый, кто попал сюда, должен ступить на Лестницу. Даже если ты этого не хочешь.

Он подошел поближе к внутренней стене и громко сказал:

— Я готов!

Зеркала разошлись, открывая узкий проход. Прямо под ногами начинались ступеньки убегающей вниз Лестницы. Велт занес ногу.

— Подожди, — почти крикнула машина, — подожди! Умирать так страшно. Хочешь, я выпущу тебя отсюда?

— Ты не можешь этого сделать. Я знаю.

— Это правда. Прощай. Я включила запись всепланетной панихиды. Ты ведь почетный линг.

— Прощай.

Он оглянулся и помахал рукой своим отражениям. Они ответили ему тем же жестом.

Виктор КолупаевГазетный киоск

1

В двадцати шагах от себя ничего нельзя было разобрать, такой стоял туман. Только электрические лампочки да подслеповатые фары автомобилей тускло высвечивали размытыми желтыми пятнами. Полета градусов ниже нуля! Редкий скрип шагов да пронзительные гудки машин, и холод, холод… И в Усть-Манске, и в его пригородах, и на тысячи километров вокруг.

Я бежал из гостиницы в клуб электромеханического завода, где в двенадцать часов открывалась конференция. Меня никто не обгонял, потому что я бежал быстро, потому что я был в легких ботинках и осеннем пальто, потому что пар от моего дыхания мгновенно замерзал на моем лице, а нос совершенно онемел и хотелось сунуть его под мышку. И еще мне хотелось, чтобы мороз стал не таким злым, чтобы я смог посмотреть на свой Усть-Манск, побродить по его новым кварталам, зайти к кому-нибудь из старых друзей в гости, а потом, как когда-то давным-давно, пойти в городской парк, покататься там с горок, потерять шапку и найти ее набитую снегом и смеяться, и хохотать, и играть в снежки, и дурачиться. Мне хотелось всего… Потому что я уже десять лет не был в Усть-Манске, а до этого прожил в нем двадцать лет.

У меня в запасе было еще полтора часа. Я хотел прибежать первым и согреться. А потом стоять и смотреть, как замерзшие в ледышку люди вместе с клубами пара вваливаются в фойе, стучат ногами и растирают друг другу щеки.

— Никогда в этом киоске не купишь свежую газету, — раздраженно сказал кто-то закутанный с ног до головы и чуть не сбил меня с ног. — Извините.

Я отскочил в сторону и увидел перед собой газетный киоск из стекла и пластмассы в кружевах искрящегося инея. Он весь светился изнутри и был похож на сказку. Вот только как там сидит старушка, продающая газеты? Предположим, что внутри на десять градусов теплее. Все равно минус сорок. Бр-р! Как только она там сидит? Может быть, замерзла уже?

Я решил купить газету, чтобы не терять зря времени на некоторых докладах. На мой судорожный стук окошечко киоска тотчас же открылось.

— Бабуся! — крикнул я. — Пять сегодняшних газет. Одну местную.

— Я не бабуся. Я Катя-Катюша, — ответил мне девичий голосок.

— Катя-Катюша? Отлично, Катя-Катюша! Так как же насчет газет, Катя-Катюша? — Слово «Катюша» губы выговаривали с трудом, но я нарочно несколько раз повторил его.

— У меня не бывает сегодняшних газет.

— Это я уже слышал. Но только зачем мне вчерашние? Я их уже читал.

— И вчерашних не бывает.

— Для чего же вы тут сидите?

— Я продаю только завтрашние газеты, — ответила девушка, и в окошке показалось ее лицо в теплой вязаной шапочке. — Господи! Да вы ведь щеки поморозили! Оттирать нужно! Вам далеко?

— До клуба электромеханического…

— Не успеете. — И чуть помедлив: — Заходите ко мне. Здесь тепло.

— А можно?

— Заходите. Чего уж…

Я дернул дверцу киоска, но, наверное, слабо, потому что она не открылась, и запрыгал, хлопая себя по щекам, локтям и коленям. А пальцы ног-то ведь уже ничего не чувствовали.

— Сильнее! — крикнула девушка.

Я дернул изо всех сил, протиснулся вместе с клубами мгновенно образовавшегося пара внутрь киоска — там и на одного-то человека места было мало — и остановился в нерешительности, изогнувшись как вопросительный знак.

— Садитесь, — девушка указала на кипу газет.

Я сел и сразу же придвинул ноги к двум электрическим батареям.

Внутри киоска было светло, тепло и сухо. И еще — очень чисто и уютно.

— Щеки почернеют, девушки любить не будут, — сказала она и засмеялась. — Оттирайте.

Я стянул зубами перчатки и попытался распрямить пальцы. Ничего у меня не вышло.

— Плохо ваше дело, — сказала девушка, сняла варежки и теплыми ладонями осторожно прикоснулась к моим щекам. Я не возражал. Она спросила: — Вы приезжий или из тех пижонов, которые специально не носят зимнюю одежду, а потом годами лежат в больницах?