Как раз во время этой лекции Чиж отозвал меня в сторону и тут, между перевязочным шкафчиком и печкой, таинственно зашептал:
— Ничего не понимаю, не могу его раскусить…
— Кого?
— Да нашего доктора. Это ребус, говорю тебе, трудный ребус! Подумай сам: он русский, но на винкеле у него буква «П». И в картотеке числится поляком. Я сам проверял. Черным по белому выведено: «Поляк». А?
— Ну что «а»? Очень просто: польский гражданин русской национальности.
— Пусть так. Но по картотеке его звать Ежи, а советские ребята, те двое, что все время сюда ходят, зовут его Вова! И почему это он пользуется у них таким почтением, а?
— Так ты думаешь, что это советский офицер?
— Вот именно! Я так и думал раньше. И, наварное, думаю, какой-то важный офицер, а в том, что он по-польски умеет говорить, ничего удивительного нет: преподают же у них в некоторых школах польский, — мог научиться. Но он получает посылки из Ломжи, у него там семья, и в Польше он живет давно! Он мне сегодня одну такую народную песенку спел, что я, старый хоровик, такой не слышал. А «Варшавянки» не знает! Ты сам слышал, он все время слова спрашивал. И «роты» [7] петь не умеет, а? Как это увязать? И еще обрати внимание: за одну неделю он так здесь все организовал, что наши сегодняшние гости глаза вылупили. Понатаскал откуда-то всякого хламу, и лекарств, и бинтов… У него уже свои люди есть, контакт с городом, связи, средства… И все это за неделю! Только старый хефтлинг [8], прошедший тяжелую лагерную школу, может так свободно комбинировать в Майданеке. А он говорит, что нигде не сидел, прямо из Замка сюда прибыл, а?
И Чиж до тех пор сыпал свои загадочные «а», нагромождая их в беспорядочную кучу догадок и предположений, пока я не рассердился:
— Да отстань ты! Пусть он будет хоть сам граф Монте-Кристо!
— Вот-вот, — живо подхватил Чиж, — я как раз и думал, что он граф, знаешь, из тех, безземельных, эмигрантов-графов. Но и это не совпадает. Ему и сорока еще нет. Так сколько же ему могло быть при царе? Лет четырнадцать от силы. Самое большее — он мог быть тогда в Кадетском корпусе. А наш вахмистр Скоропад говорит, что доктор в совершенстве знает службу. Может, он не доктор, может, ротмистр, а?
Самые различные догадки разрешает время, и самых различных людей сближает общая работа и общая участь.
В мельнице повседневных забот и трудов дробились различия в возрасте, происхождении или религии, отсеивались взаимные предубеждения. Борьба с грязью, с насекомыми, борьба за пищу, топливо и безопасность, за жизнь обитателей обреченного четырнадцатого блока — в этом суровом испытании характеров «русский доктор» сумел завоевать уважение польских врачей и собственной команды.
Проявилось это уже в первый месяц. Однажды он вернулся из шрайбштубы [9] бледный и, едва дотащившись до своих нар, упал почти без чувств. Оказалось, что, несмотря на запрещение, он уже в третий раз выписал требование на кальций.
— Санаторий в Майданеке устроить хочешь? — кричал лагерарцт [10]. — Этого только не хватало! Какая наглость!
И приказал ему сделать четыреста приседаний!
«Русский доктор» пролежал несколько дней. Он стал любимым врачом четырнадцатого блока, и блок старался выразить ему это в мелких проявлениях доброжелательства и заботы.
За четыре месяца мы крепко, сердечно подружились и жили, как одна семья. Этому содействовал покой, водворившийся в ревире. Тот, кому предстояло умереть, умирал собственной смертью; те же, у кого не опухли ноги, тихо работали в приторном дыму сжигаемых костей, ибо чудовищно велика в человеке сила надежды и привычки…
Немцы, напряженно ловившие отголоски страшных поражений, не вмешивались в административные дела, переложив их на польский врачебный персонал. Красный Крест в Люблине сумел, наконец, пробиться к измученным узникам: летально он доставлял больным питательные супы и белый хлеб, нелегально — лекарства, которые были спрятаны в хлебе. Вся страна в предчувствии бури спешила на помощь к заключенным: засыпала их посылками; исчез голод, упала смертность, ревир Майданека переживал свои лучшие дни, пока не настали кошмарные ночи.
Близился советский фронт. Из Майданека вывезли всех здоровых заключенных. Остались одни калеки и больные — несколько тысяч.
— Зачем нас здесь держат? — нервничали больные. — Чтобы подкинуть большевикам? Как бы не так! Просто как-нибудь ночью они уничтожат всех: и больных, и врачей, и санитаров…
Чтобы не прислушиваться, не подъедут ли вот-вот фургоны, чтобы не думать, не гадать, не ждать, — был только один выход: говорить. Говорить в такую ночь до утра.
Никогда в жизни я столько не говорил и никогда не чувствовал себя столь необходимым кому-нибудь, как тогда.
У меня была некоторая сноровка: в течение двух лет я был воспитателем в детдоме и рассказывал ребятам в спальне разные истории. Здесь я также вспоминал прочитанные книги, виденные когда-то фильмы, слышанные от кого-либо истории; я перемешивал все это, добавлял «недостающие части» и сочинял самые необыкновенные истории, повести, воспоминания, словом, что придется. Лишь бы приключения следовали одно за другим, красочные, почти осязаемые, лишь бы раскрывался широкий и вольный мир, по которому шагал Человек, смелый, сильный и светлый…
Самым благодарным слушателем был «русский доктор». Он умел отлично слушать — как ребенок. Доктор первым давал сигнал к рассказам. Залезал под одеяло тут же, около меня, и просил:
— Погоди, погоди… Минуточку… Дай-ка я устроюсь поудобней. Ну вот, уже. Значит, мы остановились на том, как жрица Анна сказала в храме Бенареса: «Злого Гуру убьет муж с серебряной головой — убьет ножом, не имея в руке ножа…»
Я рассказывал историю северянина, попавшего в страну магараджи, историю, происходившую с полтысячи лет назад. И, глядя на этого заслушавшегося человека, ясно видел: вот исчезает все, что начертали на его лице годы учебы, научной работы, годы военных скитаний, — нет доктора, нет заключенного, передо мной большой, размечтавшийся паренек.
Однажды ночью силы оставили меня. Я лежал осовелый, равнодушный. Связь с домом оборвалась. Из Варшавы поступали все более тревожные вести о массовых экзекуциях, арестах, высылках. Что с Васей? Жив ли Ярек?
Товарищи, на этот раз не дождавшиеся историй, ушли. Они собрались вокруг Ясневского, чтобы послушать, что такое душа и как она может познавать мир.
«Русский доктор» зашевелился, поднялся на локте:
— Вдохновения нет? — шепнул он. — Ладно. Нынче я тебе расскажу. Будет у тебя тема — для чего-нибудь когда-нибудь… Может, роман напишешь, кто знает… Моя жизнь ведь тоже, как роман.
Станица за Азовским морем
Придвинься ближе… Я хочу рассказать тебе, впрочем нет — и себе самому. Каждый когда-нибудь должен перелистать книгу своей жизни с самого начала, особенно в конце жизни, перед последней главой.
Слушай внимательно, потому что книга моя — не простая. Чтобы понять ее, тебе придется напрячь воображение.
Прежде всего вспомни карту: Черное море, Крым, за ним огромное «озеро» — Азовское море. За морем, восточнее Дона, в Сальских степях осталась моя деревушка, казачья станица…
Ты когда-нибудь ездил весной с отцом в степь, пахать?
Гонял в знойный полдень табун коней на водопой?
Лежал ли, заглядевшись на звезды, хотя бы одну ночь, возле погасшего костра, рядом с дедом, который сказывал сказки, сказывал да и задремал под конец?
Нет?
Ну так как же тебе, дружище, передать краски и запахи степи?
Сказать, что она ошеломляет, чарует — эта вольная и бескрайняя земля? Пустые слова, скажешь ты, земля везде есть земля, одинаковая.
Послушай…
Среди садов, возле глубокого яра, затерялась в степи белая станица, как листок, вырванный из истории. Ее грабили, поджигали, разоряли бесконечными набегами. Но она стоит — на костях печенегов, татар, киргизов, разбойничьих атаманов и казачьих есаулов.
В городах менялись времена, власть, нравы. А здесь все оставалось по-старому. Станица была, как вырванный листок, — ничья, сегодня такая же, как и века назад. Пока не проникла в глубину степей школа. Школу открыли в соседней станице.
Я должен был вставать на рассвете, поить, седлать коня и мчать восемь верст (а верста больше километра!) до этой нежданной школы, школы, дарованной темным степям.
Ты спросишь, откуда эта любовь к знанию у парня от сохи?
Не знаю, поймешь ли ты. Тебе в большом городе давали науку, как горькое лекарство, просили, чтобы принял… И ты брал, сам не зная, зачем и для кого. А я должен был красть ее, как яблоки в соседском саду. И то, что крал, тут же раздавал людям. Я сразу видел пользу от науки.
Сидишь, бывало, зимним вечером над книжкой. Приходят люди «на огонек». Переберут свои дела, о соседях немножко посудачат, ну и хочется им послушать что-нибудь новенькое. Но что? Дед уже тысячу раз рассказывал о турецкой войне, отец — о японской и германской. Все известно, все старо.
Вот и подсядут ко мне.
— Вовка, что читаешь?
— О Ермаке, как он Сибирь завоевал.
— Ну так и нам расскажи, — просит отец, а сам рад, что может сыном похвалиться. — Даром, что ль, я тебе коня дал в школу ездить?
Послушают они рассказ, а потом задумаются: из каких же это Ермаков тот Ермак будет, не нашей ли станицы? Много ли земли тогда завоевал? А теперь у нас сколько?
— Скажи-ка, Вовка, к примеру: что такое Россия?
— Россия, — говорю я, — это шестая часть земного шара.
— Что еще за шар?
Я, значит, объясняю, что по форме — вроде бы яйцо, а по движению — вроде волчка, все вокруг себя и вокруг солнца вертится.
— Ну-ну, — говорят, — не заливай. Мы бы все попадали с такого яйца. Как это может быть, чтоб яйцо всегда крутилось? Кто его крутит, можешь растолковать?