— Я случайно оказался на Курпях, нахватался разных слов, нагляделся обычаев, праздников, но не знаю, где эти Курпи кончаются и чем они отличаются от других областей. Я тебе спою народную песню, о которой ты и представления не имеешь, но, как правильно подметил Чиж, не знаю ни «Варшавянки», ни «роты», ни польской музыки вообще. И литературы польской не знаю, хотя есть произведения, которые я могу читать на память целыми страницами. Потому что именно они, а не другие, попали мне в руки и полюбились.
Больше всего я читал в Белостоке. В течение двадцати месяцев я листал книги из библиотеки доктора Трояновского.
Хочешь знать, как это началось?
Отчасти со скуки, отчасти из любопытства. Стоит добавить, пожалуй, что я в некотором роде был сконфужен: Польша? Да я знаю о ней меньше, чем о Германской империи!
На квартире у доктора я нашел два шкафа, набитых книгами. Времени у меня было много. Впервые в жизни я не знал, чем заполнить день, потому что пустой госпиталь не требовал больших трудов.
«Интересно, — подумал я, — какие новинки применяют польские врачи, что и как пробуют улучшить». Специальные журналы и книги читать легче всего, потому что и термины встречаешь знакомые и подсказать сам себе можешь, так что после нескольких уроков Эльжуни я взялся за медицинскую литературу, а потом и за беллетристику. К счастью, бабушка Трояновская, которая в 1905 году слыла очень «красной», застала меня за «неподходящим» чтением.
— Да бросьте вы, милый человек, эти «Живые камни»! [65]. Они для вас слишком тяжелы. Вы ж ничего не понимаете, правда? Ну, вот именно! Я вам сейчас дам то, что вам будет близко и понятно.
И дала мне «Пламя» [66] Бжозовского. О, это действительно обжигало и будило тревогу! Тут стоило лазить в словарь и расспрашивать бабушку. Я прочел этот роман несколько раз и, возвращаясь к той или иной мысли, уже находил в темных сенях чужого языка слова, вызывавшие волнение: смотри-ка, до чего это красиво, сильно, хотя и не по-русски!
А потом последовали «Канун весны», «Кукла», «Очерки углем» [67] и так далее и так далее…
Постой, к чему, собственно, я рассказываю все это? Ах, да, чтобы ты больше не удивлялся, откуда я что-то знаю, и чтобы не прерывал меня больше, как ребенок: а зачем? а откуда? Потому что я не всегда могу ответить на твои вопросы.
О чем же мы говорили? О том, что Кичкайлло приехал из Ломжи совсем другим?
Ну да, уехал Кичкайлло в одежде Гжеляка, короткой и тесной, хотя хорунжий вовсе не был заморышем. Теперь он был одет хорошо, по росту: на нем была подбитая овчиной бекеша, зеленая охотничья шляпа с пером, приличные сапоги, синий пиджак и черные бриджи.
— Да это же сам пан эконом, честное слово! — смеялась Гжелякоза, разглядывая Кичкайлло со всех сторон.
— Коли я эконом, то ты — ясна пани! — отшучивался Кичкайлло. — Ясна пани с Жилованьца!
Он привез всем подарки и кучу новостей. Зять уже с правосудием расстался: нет судов, нет и посыльных. Это ему даже на пользу пошло — он порядком разбогател, у них теперь новая красивая квартира, живут супруги по-прежнему в согласии, беда только, что господь бог детей им не дал. Войнар-малюсенький болтливый человек, неравнодушный к корнишонам и рюмочке, давно спустил бы все, но Войнарова, до замужества Кичкайлло, — баба под потолок, солидная, степенная, держит в руках мужа и казну. Они открыли столовую при вокзале, большие деньги загребают. Но совесть у них жиром не заплыла: приняли они Кичкайлло сердечно, одели его, выправили бумаги, простились с искренней заботой, дали денег.
Живет у них на квартире железнодорожник. Черненький, худенький, кожа и кости, посмотреть не на что, но именно он — комиссар движения!
Что за комиссар и какого движения, Кичкайлло не знает, только догадывается. Потому что комиссар дал ему «нелегальщину» и все подробно объяснил: что фрицев отлупцевали под Москвой, что у поляков теперь с Советским Союзом согласие, что там создается польское войско, а тут готовится восстание. Война теперь продлится недолго, на троицу конец будет.
В столь близкий конец я не слишком верил, но, просматривая нелегальные газеты, ясно видел, что международная ситуация изменилась не в пользу немцев и что польский народ вступил в период мобилизации всех сил на вооруженную борьбу.
Как окончились бабьи мытарства
На следующий день Гжелякова поехала с Кичкайлло в волость и прописала его под именем Ручкайлло. Скоро весна, сказала она там, ей самой не справиться в поле, вот и взяла мужика в помощь. Выглядел он отлично, показал прекрасную метрику, а благодарность за пойманную для Геринга рысь окончательно покорила волостное начальство.
На обратном пути Кичкайлло молодцевато подкатил к дому, выпряг коней и тут же взял Петрека в оборот. Петрек почувствовал то же, что почуяли кони, собака, скот и вся усадьба: кончились бабьи мытарства! Пришел мужик, хозяин, берет все в руки и рвется к работе.
Кичкайлло распирала сила, желание доказать свою пригодность и благодарность. Он трудился за троих и шумел за пятерых. Кичкайлло был упоен работой, свободой. Напевая высоким фальцетом, он радовался тому, что может излить в песне свои чувства, тоскливые, как предвечерняя мгла.
В конце дня в дровяном сарае он внезапно схватил Петрека за плечи и пристально посмотрел ему в глаза. Круглолицый паренек взбрыкнул ногами и замер в руках Кичкайлло под его резким, сосредоточенным взглядом.
— Я для тебе буду батька, — торжественно проговорил Кичкайлло. — Але каб ты мене выдал, то собачу знайдешь смерть!
— О-ей хозяин, чтоб я издох, ежели скажу! — поклялся курпянин. — Буду молчать!
— Ну так ты слово держи!
Кичкайлло разобрал поленья, достал оттуда винтовку и вместе с Петреком пошел в лес.
Вернулись они поздним вечером, неся на жерди дикого кабана, «паршука», как говорил Кичкайлло. Два дня он резал мясо, потом солил его в бочках и коптил в ямке ветчину к пасхе.
В воскресенье все поехали в костел. Дивились люди, что такой видный и вроде бы зажиточный мужик пошел к Гжеляковой в батраки, но кумушки сразу же смекнули: видно, жениться на ней хочет!
Кичкайлло стоял позади Иси и Гжеляковой и крестился тремя пальцами — наоборот — справа налево, но все видели: молится он горячо, бьет поклоны кудлатой головой, как истый христианин. Ксендз ничего не сказал, даже улыбнулся иноверцу, тогда и люди помягчели. Один только Блажей с сыновьями мрачно посматривал на эту возвышающуюся над толпой фигуру, на эти саженные плечища, на огромную, благочестиво крестившуюся руку.
С этой рукой Блажей вскоре встретился.
Кичкайлло первым вырвался на весеннюю пахоту. В самый разгар работы, когда он возделывал кусок земли за небольшим орешником, которую захватил в прошлом году Блажей («Брат погиб, — рассудил тот, — отцовская земля должна вернуться ко мне»), Кичкайлло обернулся, чтобы начать новый пласт. Вдруг он видит, бегут к нему мужики с палками: Блажей, двое сыновей и двое соседей. Кичкайлло страшно рассвирепел: так вы землю сиротскую грабить? И ринулся им навстречу, как был, с голыми руками. Он вырвал из рук Блажен дубину и пнул его пониже спины, а сына его, Ендрека, так стукнул по башке, что парень даже упал. Все бросились наутек. Кичкайлло схватил Ендрека на руки и вдогонку. Гнался он за ними до самой деревни. Мужики заперлись в хате, а он швырнул Ендрека через плетень и давай орать во все горло: «Попадитесь мне еще раз — ноги повырываю, головами в землю воткну, искрошу в мамалыгу!» Ему-де никто не страшен. Пусть жандармов ведут, они только козырять ему будут, потому что он для их Геринга рысь поймал!
— Ой, нехорошо, — говорила Гжелякова, слушая рассказ Кичкайлло. — Неладно получилось. Блажей не пойдет теперь на наше поле, но от земли не откажется и постарается отомстить. Может поджечь…
Мы ломали головы над тем, как бы его обезвредить и утихомирить. А в это время произошли события, которые сами все разрешили.
О добром знахаре, или о докторе невидимке
Я уже начал ходить. Бесшумно двигаясь по комнате в шлепанцах, которые специально сшила для меня Гжелякова, я все чаще стал подходить к мешку с лекарствами и инструментами. Так воины когда-то взирали на саблю, покрытую ржавчиной мирного времени, так взирает мастер на бездействующие машины. Иметь превосходные средства для любимой работы и сидеть сложа руки — это мука!
Здоровый и бесполезный, я слонялся из угла в угол по своей светелке, смотрел из окна в лес, в ту сторону, где было Коморово, а за ним, далеко по прямой, родина…
«Совсем как волчок-пустышка, — повторял я мысленно слова Леньки. — Теперь я даже не верчусь, выброшенная игрушка…»
Иногда на меня находит что-то, не хандра даже, а какое-то оцепенение, как в тот раз, когда меня, беспризорника, вытащил из-под поезда стрелочник. Тогда я делаюсь похожим на отца: становлюсь неприятным, замкнутым, недоверчивым и сварливым. Обижаю без причины близких людей и, хоть вижу это, не могу себя переломить.
Я захворал именно таким оцепенением. Когда я спускался к столу поесть, вокруг угасало доброе настроение, замирал разговор, словно в доме появился тяжелобольной или пожаловал незваный гость. Нужно было бы объясниться, сказать: «Дорогие мои, не обращайте на меня внимания. Это пройдет. Затмение, ничего больше…» Но я не делал этого, а раздражался все больше и больше.
Однажды Гжелякова, чтобы хоть что-нибудь сказать, как-нибудь прервать царившее за обедом молчание, стала рассказывать, что она сейчас вернулась из деревни, где произошел страшный случай: на одну девушку вдруг напала икота, и она икает беспрерывно вот уже четвертый день. Была у нее Кутева и другие бабы, советовали, лечили — ничего не помогает.
— Может, вы, доктор, дали бы ей какое лекарство? — робко спросила она. — Жаль девушку.
— Легко сказать: лекарство! — буркнул я в ответ. — Какое лекарство? Как определить болезнь без осмотра?