Парень с Сивцева Вражка — страница 13 из 70

я на Кировскую, туда, где расположена Военная прокуратура.

«Сегодня утром я была на Кировской, (это письмо от 23 ноября 1954 года, до освобождения почти год, но ни та, ни другая этого не подозревают.А. С.). Там твердо и убежденно разъясняют нам, что в конце декабря все будет закончено, такие же сведения поступают из других источников. Мне не совсем понятно, как они справятся, поскольку до сих пор еще не приехали те четверо, которые вызваны в Москву; их ждут в ближайшие дни. Разговор с ними, по моим расчетам, должен занять не менее 3–4 недель. А может быть, все это чистая формальность, и действительно декабрем все должно закончиться? Столько ждали, подождем еще немножко. Время работает на нас, и обратного хода быть не может».

Из письма от 10 марта 1955 года:

«Атмосфера наших приемов по вторникам дошла уже до последнего накала. Скоро будет „бабий бунт“. А все оттого, что царит полная неразбериха. […] Начальство уже само запуталось и не знает, что нам говорить. Но как бы то ни было — все неуклонно ведет к неизбежному концу. Во всех высоких инстанциях этот вопрос принципиально решен уже несколько месяцев назад, все сейчас зависит только от низшего аппарата, подготавливающего документы и изыскивающего способа, как бы себя меньше замарать. Поэтому так все задержалось».

Но вот уже прокуратура передала дело в Военную коллегию Верховного суда, а затяжки продолжаются. Дела более чем 200 человек рассматривают раз в неделю по чайной ложке. Об этом — в письме от 5 октября 1955 года:

«…Самое занятное во всем этом деле заключается в том, что прокуратура (Терехов) делает вид, что не ожидала этого возврата (дела трех обвиняемых-реабилитируемых вернули на доследование). Все вместе, по-моему, заключается в том, что кому-то неприятно, чтоб это дело сразу ликвидировалось и тем самым снова возникло в атмосфере, поэтому решено избрать систему медленного расследования. Раз в неделю по 6–7 человек — вроде, как бы незаметно. Ну и черт с ними, у нас сейчас хватит терпения…»

Вернувшись, с ноября 1955 г., Сонечка, как и обещала, положила свою жизнь на алтарь семьи. Она была семейной палочкой-выручалочкой, и не было такой нужды, с которой нельзя было бы к Сонюре обратиться. Впрочем, и обращаться-то было не надо. Ну, скажем, не два и не три раза моя мама на день рождения 25 декабря получала крайне необходимые для жизни или хозяйства подарки. Получала-то от меня и благодарила, бывало, меня, а придумывала их, а зачастую и покупала Сонюра. Сонечкина комната, а впоследствии и квартира были для нас с братом постоянным холостяцким резервом — не один наш роман сопровождался позвякиванием выданных мне или Володе Сонечкиных ключей. Тем, что Сивцев Вражек до самого своего последнего дня оставался нашим семейным гнездом, мы тоже обязаны Сонечке: когда уже после смерти деда с бабкой встал вопрос о переезде моего военного брата в Москву, к жене, возник вариант обмена Сивцева Вражка, и Сонечка, пожертвовав своей выстраданной автономией, пошла на то, чтобы под конец жизни снова съехаться со старшей сестрой, которую, конечно же, любила, но с которой прожила врозь больше сорока лет.

Жертвенность была ее главным качеством, но она смертельно обижалась, когда это кто-то замечал, не говоря уж о том, чтобы ставить ее кому-то в пример.

Сонечка и хозяйственные сумки с продуктами — это была чуть не ежедневная картинка из нашего семейного быта и на Сивцевом, и на Зубовской, и впоследствии на Аэропорте. А мелкие хозяйственные нужды в период всеобщего дефицита, когда Сонюре вытачивали на заводе какой-нибудь водопроводный флянец для Сивцева или гнули аллюминиевые трубы для нового обличья нашей с мамой комнаты на Зубовской! А лекарства!.. впрочем, об этой стороне Сонюриной деятельности я уже говорил. Но это всегда было только Сонечкины связи, исключительно Сонечкины договоренности, отдельно Сонечкины знакомые и знакомства — никогда ни один из источников ни на Сивцевом, ни на Зубовской не засвечивался и никакими обременительными для дома контактами не сопровождался. Даже просто своих сослуживцев по ЗИЛу Софья Самойловна в дом не приводила. Они появились там только в день ее похорон и, как оказалось, были прекрасно осведомлены о всех персонажах столь жестко охраняемой теткой личной жизни.

Вывернутая наизнанку формула: личной жизнью было все, что касалось семьи, а того, что принято так именовать, — не было вообще. Ни одного Сонечкиного романа, если таковой и был, не видели и объекта его не знали ни мамочка с папочкой, ни любимые племянники. Разве что младшая сестра — от нее у тетки не было секретов, но мне почему-то кажется, что и она ничего подобного не знала.

Сестры Ласкины вскоре после переезда в Москву, 1932 г.


Мне представляется, что именно Софья Самойловна была краеугольным камнем сивцев-вражского устройства. Никогда не выходя на первый план, она скрепляла эти отношения изнутри, поддерживая всех и каждого в устремлениях или амбициях, если они не противоречили духу Сивцева Вражка и их можно было удовлетворить за ее, Сонечкин, счет, но она же становилась непреклонной и по-лагерному резкой, если чьи-то желания или действия могли нанести этому устройству-единству ущерб. Так поставила она крест на своей собственной судьбе в 55-м; так изгнала из дома мужа сестры, чей вялотекущий конфликт с духом Сивцева Вражка был оборван ею раз и навсегда при обсуждении моей преждевременной женитьбы в 59-м — я об этом уже писал; так было, когда решался вопрос с маминой госпитализацией в начале 60-х, когда воспаление желчного пузыря требовало хирургического вмешательства, а дух дома, всегда предпочитавший полумеры чему-то жесткому и решительному, этому сопротивлялся. И мать поехала в 51-ю больницу, и прожила без этого пузыря еще лет двадцать. Так было… словом, так было часто, но по-мужски решительно, без колебаний и охов. Так же бестрепетно, только куда чаще, отстаивала она свои взгляды на работе. И при всеобщем преклонении перед ее опытом и профессиональной эрудицией это так впечатляло, что, уже уволенная на пенсию, она была приглашена на работу снова и последние 5 или 6 лет трудилась в официальной должности кладовщицы с исполнением всех обычных обязанностей старшего инженера-экономиста. Причем сделано это было уговорами ее начальников, а не только сотрудников и подчиненных.

Вечер, Аэропортовская, 4 — еще Аэропортовская, а не Черняховского. Пришла Сонюра, заметно прихрамывая на свою больную ногу, видимо, очень усталая. Она буквально серая от очередного приступа мигрени, хотя сумки ее свидетельствуют, что после работы она, как обычно, «прошмонала» по дороге магазины в поисках, чем бы нас с мамой порадовать. Уже мать традиционно поворчала, уже Сонюра, попив чаю, села на кухне за крытый красным пластиком кухонный стол, ныне доживающий свой век на кухне в квартире моего старшего сына — ее последнего любимца в уже сильно поредевшем ласкинском семействе.

— Алексейка, — говорит тетка,— ты не мог бы… Я откладываю свои записки-бумажки и, изображая из себя не то специалиста по биотокам, не то мануального терапевта, выхожу на кухню и погружаю пальцы в седые косматые, густые теткины волосы. Я массирую ей голову жестко и нежно — я сам очень люблю это делать, чувствуя, как тетка постепенно расслабляется, плечи и шея становятся менее напряженными, более податливыми. Я с тех пор верю в чудодейственность своих рук, потому что Сонечке это помогало. Во всяком случае всякий раз, когда минут через 10–15 я спрашивал: «Ну, как?», она нежно и благодарно говорила: «Божественно!». Было ли это так? Приносило ли ей это облегчение — не знаю, но с тех пор, благодаря ее реакциям, я смело беру в руки почти любую женскую голову, в которой живет боль. И всякий раз пальцы мои вспоминают это ощущение курчавого фонтана волос и боли, таящейся где-то в глубине. Обычно женщины тоже говорят, что помогает, но чаще те, которые меня любят.

Харон и Стелла

Яша Харон — звукооформитель на Потылихе, 1933–1934 гг.


Мне бы надо объяснить, чем для меня был Харон и почему в записках о своей семье я отвожу ему отдельное место.

Яков Евгеньевич Харон и был человеком отдельным, на всех остальных похожим, но иным. Где-то мне случилось уже написать, что он «болел всеми болезнями своего времени и имел к ним пожизненный иммунитет». Когда с таким человеком имеешь дело, обычно выбираешь что-то одно: либо болезни, и тогда он для тебя упрощается, становится как все — кто ж ими не болеет. Либо выбираешь этот пожизненный иммунитет — и тогда воспринимаешь человека как символ, образец, флагшток.

Но если ты воспринимаешь его противоречивость как особую ценность, нинакогонепохожесть, тогда он становится человеком твоей жизни, и не память о нем, а его, словно живого, ты несешь через всю жизнь, не как объект для подражания, а как линию своего собственного горизонта.

Именно поэтому часть своей жизни после смерти Якова я так или иначе посвятил тому, чтобы объяснить остальному человечеству, пусть хотя бы по частям, что же это такое за феномен — Яков Харон. Вскоре после его смерти я выпустил в Бюро пропаганды советского кино составленную из его статей книгу «Записки звукооператора». Первую часть предисловия к этой книжке опубликовал в «Советской культуре» под названием «Профессия звукооператор», где рассказал, чем была эта профессия для Якова. И вся многочисленная рать советских звукооператоров признала меня за своего, хотя предисловие в отличие от статьи продолжалось утверждением, что только Харон в моих глазах служит воплощением всех описанных мной исключительных качеств. Меня даже пригласили во ВГИК, где открылся звукооператорский факультет, и я три года читал там «Режиссуру звука».

В восемьдесят девятом мне удалось наконец напечатать книгу «Злые песни Гийома дю Вентре», включавшую в себя 100 сонетов, прозаический комментарий Харона о том, как в лагере под названием «Свободный» писались эти «переводы с французского», воспоминания о его друге и соавторе Юре Вейнерте и некоторые стихи самого Вейнерта. Предисловие к этой книжке, может быть, лучшее, что мне удалось в жизни написать. А предисловие это перепечатывала на машинке еще моя мама. И ее реакция на каждый написанный кусок была радостью совместного служения тому, чтобы наша полусекретная, пролежавшая не одно десятилетие рукопись стала общедоступной книжкой. Хотя после первого издания за 20 лет книжка не была больше издана ни разу, она — эта история — продолжает сводить и объединять людей, и феномен этот до сих пор не объяснен.