Парень с Сивцева Вражка — страница 14 из 70

Ну, скажем, несколько лет назад произошел казус, который доставил бы немало удовольствия самому Харону: из Франции от аспирантки Сорбонны я получил письмо с просьбой разрешить ей цитировать текст книжки, и предисловие — единственно доступное во Франции жизнеописание Гийома и его авторов. В письме было сказано, что ученая дама собирается защищать диссертацию по Гийому и перевела для этого часть его сонетов на… какой язык? На язык оригинала?..

В конце девяностых я сделал для ТВ серию передач о стихах своих любимых поэтов, тех, кого помнил наизусть. Рядом с Самойловым, Слуцким, Симоновым в числе «Поэтических позвонков» там была и передача с сонетами Гийома дю Вентре.

Ну уж и совсем личное. Последние годы, это, правда, перестало быть актуальным, но с юных ногтей у моего поколения Дон Жуанов был набор стихов, который отворял нам сердца атакуемых дам. Когда ответного чувства добивались на наших глазах и ушах поэты, они читали все-таки свои стихи. Зато наша бездарность компенсировалась широкой образованностью. Программы были как в фигурном катании — обязательная и произвольная, так у меня Гийом входил в обе. Только представьте себе, какой соблазн был услышать в ответ, что «Гийома дю Вентре, ну как же, слышала, только не припомню что…» а ты, преисполненный негодования и величия, читаешь, ну, может, это…

Когда стоишь одной ногой в могиле,

Ты вправе знать: за что тебя любили?

Меня любила мать за послушанье,

За ловкость рук — учитель фехтованья,

Феб-Аполлон за стихотворный пыл.

За томный взор меня любили прачки,

Марго — за вкус, а судьи — за подачки,

Народ — за злой язык меня любил.

Отец духовный — за грехов обилье,

Раскаянье и слезы крокодильи.

Агриппе нравилось, что я — чудак.

Три короля подряд меня, как братья,

Любили так, что чуть не сдох в объятьях.

Лишь ты меня любила «просто так».

Пионерский отряд советской колонии в Берлине. Слева — с барабаном — Я. Харон, 1928 г.


…А потом небрежно, как плащ с плеча, добавляешь: «Агриппа — это д'Обиньи, поэт XVI века, они служили с Гийомом в одном полку».

А вот сам Яков Евгеньевич Харон шел дальше — он очень любил жениться. Сразу по двум причинам: влюбчивости и природной порядочности. Лично я знал четырех его жен. И все были первостатейные женщины. А уж когда Харон писал женщинам письма, сомнения в его влюбленности могли возникнуть разве что у адресата, уж адресат-то знал, что письмо для Харона — это способ самовыражения, а не атрибут романа, но даже адресат, если на минутку потеряет контроль над собой, тоже мог ошибиться.

Зато другие лица, читавшие эти письма — а их было как минимум два, — на входе и на выходе, ведь из лагеря в лагерь могли быть сообщены крамольные мысли или крутые маршруты, или чего еще боялись цензоры тех лет — вот они, точно, считали, что Харон влюблен в женщину, которой пишет, и если письмо не имело любовного оттенка, то могло и не пройти через отверстие цензуры, не зря же буквально в каждом письме Харон жалуется, что и от него, и к нему доходит одно письмо их трех, да и то — неизвестно какое, несмотря на его нежные отношения с девочками с почты, ближайшей к месту ссылки. Нет, если б Харон время от времени не женился и не писал бы знакомым женщинам влюбленных писем, Яков неминуемо бы лопнул от прилива нежных чувств, обуревавших его наряду с другими человеческими талантами, коими был Харон нашпигован в изобилии. Мне уже довелось писать, что в число этих талантов входили написание музыки к спектаклю «Репка» и сочинение сонетов Гийома дю Вентре, создание партитуры звука для фильма «Дневные звезды» и изобретение карусельного станка по разливке чугуна в изложницы минных корпусов, хромирование бабок и дирижирование 8-й симфонией Брюкнера, чему он готов был научить и учил своих студентов и во ВГИКе, и на высших режиссерских курсах, где Харон преподавал. Удачно жениться входило в число вышеперечисленных талантов. А женился Харон удачно — все его жены оставались потом его друзьями. Самым надежным его другом была, по-моему, первая из тех, кого я знал, жена — моя мама.

«Знакомство с новыми истинами и новыми людьми, с новыми местами и новой работой, — писал Харон, — все это происходило у меня с непременной примесью чего-нибудь смешного. Даже с прекрасным полом знакомился и сближался я большей частью… каким-нибудь шутейным или розыгрышным способом. Хотя бы с той же Женей».

А Женя и была моя мама, Женя Ласкина.

В 34-м двадцатилетний Харон вернулся в Москву из Берлина. К этим двадцати с Хароном уже случилось главное — он определился со своим будущим. «Жизнь моя — кинематограф, черно-белое кино», причем сразу звуковое, с первых его шагов. Влюбленность в кино началась на премьере «Броненосца Потемкина», той самой знаменитой, берлинской, описанной в романе «Успех» у Фейхтвангера, о которой впоследствии Харон писал одной из своих аспиранток: «Картина-то была звуковая, со специально написанной музыкой, и это я вам говорю не как старший преподаватель, а как живой свидетель этой самой премьеры». Потом он этому учился в Берлинской консерватории, да не только фортепьяно и дирижированию, но и музыкальной структуре фильма. С этими запасами он и устроился на работу в кино — в первую шумовую бригаду будущего «Мосфильма», работавшую тогда еще не на Потылихе, а на Лесной улице, где кроме него ваяли шумы еще два недоросля — будущие знаменитости: Борька Ласкин и Женька Кашкевич.

Борис Ласкин — кузен моей матери, человек, сделавший юмор своей профессией и ставший известным советским писателем; Евгений Кашкевич — один из столпов школы советских звукооператоров, с его участием снято чуть не 100 фильмов, и имя его есть во всех советских киноэнциклопедиях. Да, а шутка была довольно рискованная. Демонстрируя новой знакомой свою несравненную эрудицию, Харон спародировал бессмертные строки Маяковского «На цепи нацарапаю имя Лилино. И цепь исцелую во мраке каторги». У него получилось смешнее: «На жопе выжгу имя Женино», за что он немедля получил по физиономии и обрел дом и кров, переехав вскоре в мамину комнату на Зубовской площади, откуда его и возьмут 1 сентября 1937 года и куда он на время вернется через 10 лет, а потом, уже из другого города, его заберут снова, на этот раз в вечную ссылку, и он опять вернется на Зубовскую уже в 55-м.

Вот в это второе возращение, там, у нас, на Зубовской, Харон познакомится со Стеллой.

Стелла, она же Света, тоже недавно вернулась из лагеря. Студентку филфака МГУ отправили в воркутинский лагерь, известный довольно широко. Это даже в «Архипелаге» упомянутый так называемый Кирпичный завод, где сидела Света вместе с моей теткой, Софьей Самойловной Ласкиной; была ею пригрета, и когда — одной из первых — получила справку об освобождении, то от Сонечки получила и адресок, где можно было найти приют, пока не получены реабилитационные бумаги и свое жилье. Самые главные тут слова «одной из первых» — они требует расшифровки. Реабилитационная волна начиналась мелкой зыбью, возникала эта зыбь за счет лично знакомых высоким начальникам людей, которых они хорошо знали до того, как эти люди оказались за решеткой. Светин папа, Семен Корытный, был секретарем Московского горкома партии, где работал вместе с Хрущевым. Так что зыбь начиналась именно с таких людей, уже ставших лагерной пылью, но оставивших после себя в зарешеченном пространстве жен, детей и других близких родственников. Женой расстрелянного Семена Корытного была Белла Эммануиловна Якир-Корытная, родная сестра Ионы Эммануиловича Якира, советского военачальника, к тому времени тоже давно расстрелянного. И сама Белла Эммануиловна была старым членом партии, чуть не с дореволюционным стажем, и верным ленинцем, о чем еще не раз придется упомянуть в этом рассказе. Вот когда у Хрущева возникла наконец возможность поинтересоваться судьбой расстрелянного Корытного, ему доложили и про жену, и про дочку, которых он хорошо знал, и он распорядился их свободой в соответствии со своим реабилитированным представлением о справедливости.

По этому поводу в письме моей мамы от февраля 55-го — сестре в Воркуту сказано: «Сонюрик, порадуйся за Катю, <…> у нее и у матери все складывается очень хорошо. Сегодня они получили ордер на двухкомнатную квартиру. Получили справку о реабилитации отца. У матери тоже на днях будет. Кате, очевидно, удастся поступить осенью в аспирантуру. Если захочет и сдаст экзамены, то ее наверняка примут. Все, что с ними происходит, делается как по волшебству. Источники этого тебе, наверное, понятны. Так почти у всех, кто был такими, как они…»

Наличие высокопоставленных личных заступников сильно подталкивало процесс реабилитации. Настолько, что совсем независтливая моя мать, бьющаяся за пересмотр теткиного дела в военной прокуратуре и в суде, не может удержаться от обиженной интонации. Остается объяснить, почему Свету-Стеллу мама называет «Катей». Не знаю. Здесь совпадает все, кроме имени, а с другой стороны — сколько еще таких секретов Полишинеля выдумали мои родичи за пять лет подцензурной переписки, включая секреты, так мною и не разгаданные.

Стелла Семеновна, в общежитии Света, оказалась, как и многие другие дети врагов народа, сиротой в детском доме, и как она выживала в первые годы после ареста родителей, можно себе представить по многочисленным жизнеописаниям людей схожей судьбы. Меня интересует лишь факт поступления Стеллы Корытной на филфак МГУ в годы войны, откуда и ее, вслед за папой и мамой, призвала к отсидке Страна Советов, и оказалась она в Воркуте еще раньше тетки.

Контингент женского воркутинского лагеря состоял из основных двух призывов с небольшими посторонними добавлениями. Призыв 37-го и набор конца 40-х — начала 50-х. Последний делился на две неравные части: большинство были молодые женщины арестованные за связь с иностранцами. Ну тут понятно: были победа и дружба, а потом совершенно безотносительно к судьбе отдельных граждан и особенно гражданок победа в одночасье переросла в холодную войну. И все недавние друзья (штатские и военные) мгновенно превратились в нежелательных и подозрительных иностранцев, общаться с которыми, а уж тем более водить романы, стало изменой родине — за что большинство из них, не успев этого осознать, отправились в места не столь отдаленные. Меньшую часть второго призыва составили евреи, пострадавшие по своему 5-му пункту, но, как всегда у нас бывает, получившие свои сроки вовсе не за это, а по индивидуально или коллективно подобранным обвинениям в саботаже, как это написано было в деле моей тетки — «за злостные завышения заявок на снабжение металлом». Тетка сидела по знаменитому зисовскому делу, о котором по Москве ходили упорные слухи, что зоо евреев хотели взорвать ЗИС. Подготовку взрывов им не шили, видно, лень было органам изобретать от нуля всю технологию: взрывчатку, капсюли и бикфордов шкур. Поэтому каждому выписали обвинение в исполнении своих служебных обязанностей, но… с вредительским уклоном. Дали, правда, от всей души, тетке так двадцать пять лет строгого режима.