А моя мать пишет Сонечке в июле 55-го все еще в Воркуту, несколько разрушая эту идиллию всеобщего возвращения: «…Сердечный привет всем вам от Стеллы. Ей, бедняжке, сейчас очень трудно. Отношения с матерью никак не налаживаются, и обстановка в доме очень тяжелая. Вот как устроен мир. Казалось, что б еще? А глядишь, и все мало» — в этом письме мама моя наконец-то вместо мифической «Кати» называет Стеллу — Стеллой впервые, но без каких-либо пояснений. Так это и останется для меня секретом: почему с самого Стеллиного приезда в Москву, описывая различные повороты и перипетии ее судьбы, мать зовет ее Катей, что за этим, каков тайный смысл псевдонима? Уже некого спросить.
Ну и раз уж я взялся за переписку сестер Ласкиных, попробую выбрать несколько кусков, иллюстрирующих или проясняющих ситуацию вокруг романа Якова Евгеньевича и Стеллы Семеновны.
Из письма от 7 сентября 1955 года: «Вчера я узнала, что Яша и Света написали тебе письмо с признаниями. Я сама была посвящена в это событие 4–5 дней тому назад (прошу обратить внимание, что письмо, о котором идет речь, отправлено в Воркуту больше месяца назад, какой мадридский двор вокруг развернулся — не ведаю. — А. С.) При всем том, что я очень люблю Харончика, мне немножко жаль Стеллу. Но она такая яростно-влюбленная, что готова своротить горы. А Яша, со свойственной ему холодностью, совершил явно не очень честный поступок (Марг. Алекс. ничего не знает), а тут, как ему кажется, он обрел то счастье, которое вполне заслужил. В общем все это очень сложно. Ко всему прочему есть еще предыстория…» И в продолжение — из письма от 9 сентября: «Стелла вцепилась в Яшу мертвой хваткой со дня знакомства. Я это поняла сразу, но до отъезда Яши с М. А. в Алма-Ата только посмеивалась над этим. Решение о совместной жизни пришло в переписке (очевидно). Я подробности не знаю. М. А. ничего не подозревает. По приезде в Алма-Ата он должен ее посвятить. Ты ведь знаешь, что Яша эгоист и в общем человек холодный. Меня он уверяет, что обрел счастье. Я ему не верю, но понимаю, что жизнь в семье Стеллы в Москве, конечно, лучший вариант из всех возможных. Стелла же еще не понимает, что ее счастье пока заключается только в том, что вышло так, как ей хотелось. А что будет дальше, кто знает? Мечтают о сыне…» Уже больше полувека прошло, уже на свете в живых только этот сын, о котором они тогда мечтали, да я, добровольный Пимен этого давнего романа, а как интересно: как сильно в матери, для которой Яков — вечный и надежный друг, и Стелла, в сущности обретенная дочка, как сильна в ней солидарность с брошенной, которую, как ей кажется, обманули, как готова она обвинить двух счастливых перед лицом одного человеческого несчастья. Вот, что пишет она 5 октября: «…Несколько дней назад пришло решение по Яшиному (Харончика) делу. Он реабилитирован по делу 37 года и 48 года. Скажу тебе по большому секрету, что это дело взяла в руки Стелла, и еще до всех матримониальных событий, воспользовавшись своими связями, двинула вперед гигантскими шагами. Каким образом это произошло, я расскажу тебе лично, но ты об этом никогда ничего не знала и не подозревала <…>».
В ноябре 55-го Сонечка наконец вернулась в Москву. Вскоре Харон не только был реабилитирован, но и вместе с супругой получил собственное жилье в центре Москвы на Садовом кольце в двух шагах от Колхозной площади, напротив кинотеатра «Форум», в доме, построенном классиком советской архитектуры Жолтовским где-то в 53–54 годах. Более идиотской конфигурации комнат придумать было трудно: одна из них вообще была треугольной. По периметру пола эта теоретически трехкомнатная квартира была на несколько метров меньше, чем по периметру потолка — эдакая пирамида кверх ногами. Словом, нужно было употребить всю хароновскую жизнеутверждающую изобретательность, чтобы вписаться и жить там, да еще и гостей принимать. А вскоре в этом доме появился Юрка — ну как еще могли назвать своего сына Яша и Света? Конечно же, именем второго автора Гийома дю Вентре.
Дом был начинен всеми новинками электротехники, и Юрка научился включать свой проигрыватель со сказкой на ночь, чуть не раньше, чем говорить «мама». А с его «учить выговаривать буквы» была неслабая история, как папа, т.е. Харон-старший, долго обещал ребенку велосипед, если тот сумеет наконец выговорить твердое… «р», но обязательно в слове «синхрофазотрон». Пока наконец однажды Юрка не загнал его в угол и не продекламировал: «Синхрофазот-р-р-рон, синхр-р-рофазотрон, синхр-р-рофазотр-р-рон, когда купишь вер-р-росипед?»
В том, что я в конце концов стал режиссером есть немалая доля хароновского влияния. Учителями мы в жизни обычно называем тех, чьи принципы или методы мы переняли или усвоили. Но есть еще и третий вид такой учительско-ученической связи — сила жизненного примера. Пожалуй, в случае с Хароном определиться будет не так просто. Я лично остановился на жизненном примере, ибо жизненный принцип Харона: установка на шедевр — это то, что можно, конечно, иметь в виду, но крайне нелегко воспроизвести в жизни, тем более что и у самого Харона это ни разу не получилось довести до конца, до точки, ни разу не был он осуществлен в полной, удовлетворявшей его профессиональные амбиции, мере. Но ждал он шедевра от всех, с кем работал, и был крайне жесток в оценках, когда в силу тех или иных причин уровень сделанного не достигал задуманного или тем более заявленного. Поэтому с Хароном легко и приятно было общаться, приятельствовать, но работать с ним было трудно, а порой и мучительно. У него было одно удовольствие учиться, но реализовывать усвоенные приемы и правила лучше было с кем-нибудь другим, менее истово их исповедовавшим.
Помню, каким шоком была для меня реакция Якова Евгеньевича на только что вышедший и заслуженно популярный фильм Саввы Кулиша «Мертвый сезон».
«Для меня этой картины не существует, — отрезал Яков,— там в кадре подъезжает „Плимут“, а в фонограмме у него работает двигатель „Москвича“. Это халтура!» И никаких способов переубедить его, приводя в качестве аргументов массу актерских и изобразительных достоинств. Нет — и все.
Впрягаясь в работу, Харон совершенно искренне пренебрегал банальностями типа «знай сверчок свой шесток». Его касалось все. Так, в одной из немногих своих картин, которые он засчитал себе в плюс, — «Дневные звезды» Игоря Таланкина — именно Харон привел на пробы блистательно в конце концов сыгравшую в фильме Аллу Демидову. И Харон же в кадрах убийства царевича Дмитрия придумал и сам держал в момент съемок клизму с заменителем крови над телом убиенного младенца. Его собственная увлеченность кино была так велика, что он завлекал, привлекал и вовлекал в это занятие окружающих. Увлек и Стеллу, которая после защиты диссертации по Достоевскому стала заниматься киноведением и даже кинокритикой. Их дом на Колхозной стал типичным домом московской художественной интеллигенции: где читают, смотрят и обсуждают все новинки; где зарабатывают немного, но жить можно; где поят кофе гляссе, сделанным по особому хароновскому рецепту, когда к кофе и мороженому добавляется две чайные ложки виски; где обсуждаются все политические новости, правда, смысл этих событий каждый трактует по-разному — в зависимости от своего отношения к предыдущему лагерно-ссылочному опыту. Здесь возникали конфликты. И после снятия Хрущева и начала возвращения Сталина в историю и политику конфликты пошли серьезные.
Конфидант — человек, которому ты доверяешь свои тайны, сокровенные мысли, мучающие тебя сомнения. Так получилось, что конфидантом всех трех главных спорщиков этого дома — и Харона, и Стеллы, и Беллы Эммануиловны — стала моя мать, так что сотрясавшие внутренний покой дома противоречия доходили и до меня, бывавшего там от случая к случаю. В сущности, схема конфликта полностью соответствовала личному опыту его участников. Харон — среднее, беспартийное поколение, для которого арест был нелепостью, несуразностью — чем угодно, кроме закономерности. Белла Эммануиловна — старый член партии — свои 17 лет тюрьмы и лагеря считала одной из неизбежных ошибок товарищей по партии, в остальном все делавших верно и последовательно. И Стелла — младшая, раньше всех (не по срокам, а во возрасту) хлебнувшая ужаса сиротства и лагеря, к которой — единственной — точно подходило определение Шаламова, что лагерь — тотально отрицательный опыт для людей и вместе, и особенно в розницу. Люди, в повседневной жизни любящие, заботливо и нежно относящиеся друг к другу, уважающие друг в друге мужество и терпение, стоило возникнуть меж них призракам прошлого, срывались как с цепи. А призраки эти возникали регулярно, ибо большинство друзей, приходивших в дом, звонивших, тех, о ком заботились и чью заботу о себе принимали без внутреннего протеста, — все как на подбор имели те же изъяны в биографии, будь это племянник Беллы — вечный диссидент Петя Якир, тетка моя Софья или другие старшие подруги Стеллы по Кирпичному заводу.
Как идиллически описывал это Харон в комментариях к Гийому: «Небольшой возрастной разрыв <…> был все же достаточен, чтобы я сел в тюрьму юнцом комсомольского возраста, а теща моя — коммунисткой с изрядным стажем. Поэтому наши наблюдения и выводы носили несколько различную окраску и были нам взаимно интересны.
— А кого винить-то? — спрашивала моя теща с глубоким вздохом. — Мы совершали революцию, мы защищали ее на всех внешних и внутренних фронтах, мы сами строили государство. И если мы его так построили, что в нем — несмотря на ясные предупреждения Ленина — оказалось возможным возникновение культа и всех его трагических последствий,— зачем же искать виновников на стороне?»
Харон, со своей любовью к правильно поставленным запятым, конечно, являл себя миротворцем, но для Светы, чье восприятие прошлого носило характер не всеобщей, а личной трагедии, ужаса беспросветности, личного бесправия, страха, одиночества, каждый происходящий в жизни поворот к несвободе был драмой, и искать виновника этих драм в себе она не хотела и не могла. Жизнь становилась ужасом. Ужас — болезнью. Пока Харон извлекал из этих поворотов объективные несуразности, а Белла Эмману