В середине 50-х отец ушел от Валентины Васильевны, а в 57-м Толя женился и явился к матери в ее квартиру на Пушкинской площади. И тут только выяснилось, что ему ничего не принадлежит, что он — не сын Симонова, даже формально. Это было настолько большим разочарованием для его молодой жены — вгиковки, первокурсницы из провинции, что развод был быстр и бесповоротен, а объяснение для друзей оказалось двусмысленным: «Была замужем за сыном Симонова». Так меня «женили» первый раз — заочно.
Кстати, письмо прокуроров рассматривалось в отделах школ, науки и культуры ЦК КПСС, и к их письму пришпилена бумажка, подписанная замзавом и зав. сектором, что «приводимые в письме факты не могут рассматриваться как ненормальные <…> и <…> дети известных деятелей искусства, трудновоспитуемые (имеющие несколько приводов), находятся в этих домах с разрешения Минпроса РСФСР. <…> Возвращение их в семьи не будет способствовать трудовому воспитанию, которое они получают в детском доме».
Так что трудовое воспитание Анатолию не помогло. Он погиб в 40 лет от пьянства где-то в Тикси, работая там не то механиком, не то электриком.
Ну и напоследок еще одна история, напрямую с Толей не связанная, но дающая представление о том, кого и как воспитывали в таких детдомах.
В один прекрасный день в нашей с мамой квартире на Аэропорте раздался звонок в дверь. Дома я был один. Открыл. Передо мной стоял абсолютно незнакомый молодой человек. «Здорово! Ты не сильно изменился, — сказал он,— почти такой же, как был в Тагиле».
А надо сказать, что буквально за несколько дней до этого я испытал культурный шок и получил урок интеллигентности на всю оставшуюся жизнь. Моя двоюродная сестра попросила меня занести в дом напротив какую-то то ли бумагу, то ли письмо жившим к доме №3 на той же 2-й Аэропортовской своим знакомым, Валерию Фриду или Юлию Дунскому.
В чью квартиру я позвонил, до сих пор путаюсь, но все же, скорее, в квартиру Дунского. Мне открыл высокий худощавый, лысоватый человек в очках. Не успел я представиться, как меня раздели, усадили в кресло, принесли чаю и «Мишек косолапых», поинтересовались моими делами, здоровьем ближайших родственников, и все это без малейшего напряга, так, что у меня создалось ощущение, что это бывает здесь с первоприходящим всегда. Прием был настолько сердечным, что я и не заметил, как сбылось предсказание пославшей меня кузины: они тебе понравятся, и ты с ними подружишься. Так оно потом и было почти 40 лет.
И вот под свежим впечатлением столь ошеломительно свойского приема я дал себе зарок встречать неожиданных гостей не хуже, чем известные кинодраматурги. Первым оказался этот молодой человек. Я уже понял, что принимает он меня за Толю, то есть никогда ни Толи, ни меня в глаза не видел. У парня оказался хорошо подвешенный язык и не знающее сомнений нахальство. Когда я ему, уже накормленному, напоенному и всячески обласканному попытался объяснить, что произошла ошибка, он не смутился: «Ну, мне же сказали, что ты — сын Симонова, что-нибудь не так?»
Мою попытку объяснить, что я не только не похож на Толю, но и ни разу не переступал порога Нижнетагильского детского дома, он благожелательно пропустил мимо ушей и, сытый и довольный, потребовал еще помочь ему деньгами, обещав сообщить о своей дальнейшей судьбе. Больше я его не видел и метод Фрида — Дунского в дальнейшем применял более избирательно. Как-то жалко было студенческую стипендию, которую я как раз накануне получил.
В парне была нахрапистость профессионального сироты, описанная незадолго до этого в повести Александра Яшина «Сирота»; ныне, к сожалению, почти забытого, а тогда — знаменитого автора «Рычагов» и «Угощаю рябиной». И я подумал о судьбе Толи, который с этой публикой общался когда-то каждый день.
Последняя встреча с Серовым произошла в начале 60-х, когда мне как одному из комсомольских секретарей Института восточных языков при МГУ пришлось разбирать персональное дело Славки Анурова, как выяснилось при разборе — соседа и приятеля Толи по дому на Пушкинской. На Славу пришла бумага из Министерства обороны, что он каким-то образом способствовал побегу А. А. Серова из армии. Всю историю удалось без последствий спустить на тормозах, хотя такого рода бумаги могли потом сказаться на выездной характеристике, так что, при всем идиотизме, ситуация для Анурова была неприятная. Решающим для меня была непоколебимая уверенность Славы в своей правоте, в том, что Тольке с его скверным зрением в армии делать нечего, и то, что он ни о какой части своего поступка не жалеет. Вот в эти дни где-то меня подкараулил Серов и, стараясь выглядеть грозным, потребовал, чтобы я от Анурова отстал. Что уж он там нафантазировал-накрутил, как осуществлялся этот побег, теперь не помню, то, что Славку он подставил по его, Славкиной, доброте душевной и по своему вечному разгильдяйству, — это факт. Анатолия я, кажется, больше не видел. Так что в главном слове его судьбы, слове «ненужный», есть и моя виноватая буква.
Переделкино
Отец на балконе переделкинской дачи, конец 40-х гг.
Из письма отца уже появлявшемуся на этих страницах Бернарду Котену, февраль 1947 года:
«…Вдобавок ко всем делам я был занят осенью еще одним делом: строил себе под Москвой дачу, потому что понял, что если я буду жить просто в московской квартире, то слишком мало времени у меня будет оставаться для моей писательской работы <…>.
Ну ты сам понимаешь, что частному человеку построить на свои средства зимний загородный дом сейчас не так просто в стране, где столько разрушено и где в первую очередь — это я, конечно, понимаю так же, как и все, — строятся гораздо более важные вещи.
<…> Она недалеко от Москвы и в очень хорошем месте: это кусок старого помещичьего парка, тихо, далеко от дороги и хорошо и летом, и зимой».
А среди деловых бумаг отцовского архива в РГАЛИ есть и такая:
«…Мы, нижеподписавшиеся,
<…> Гладков Ф. В. продал, а Симонов купил право застройки, во исполнение которого на участке возведен: одноэтажный деревянный жилой дом с мезонином и сарай, расположенные в поселке Переделкино <…>.
За проданное право застройки Гладков Ф. В. получил с покупателя Симонова К. М. 250 000 рублей.
(Договор от 5 октября 1946 г.)»
Место было действительно замечательное, рядом — бывшая усадьба бояр Колычевых, где в скором времени обоснуется загородная резиденция патриарха всея Руси, эта усадьба отделяет отцову дачу от железной дороги. До станции Переделкино — в обход резиденции — минут 7–8 хода. Дача, как видно из документов, построена с нуля, но на обжитом месте: от старого барского сада остался выкопанный пруд с беседкой посередине, вечно захламленный и запущенный, где мы ловили тритонов и головастиков. Позднее небольшой второй этаж к даче пристроили: на всех известных мне фотографиях дачи он имеется. Есть и фотография отца на верхнем дачном балкончике. До других дач писательского поселка было отсюда не меньше километра. Поэтому из писательских детей я не знал почти никого. Ну да и не удивительно: за 10 лет жизни этой дачи я бывал там четыре-пять раз в год. И запомнилось мне Переделкино вовсе не роскошью дома: и отец, и Валентина Васильевна были люди со вкусом, и дом был выстроен для жизни, а не для демонстрации своего благополучия. Роскошным был участок: там были свои горки, свои чащи, как я уже сказал, свой пруд, и вообще — этот участок для меня был целым миром, таким огромным, что можно было жить, не выходя за его границы. Отделен от других он был с двух сторон дощатым забором, а от соседей — штакетником. Но был такой большой, что соседей я просто не помню.
В начале 50-х на даче выстроили бассейн
В начале пятидесятых на даче выстроили бассейн, открытый бетонный параллелепипед с украшательскими тумбочками по периметру. Бассейн действовал только летом — никакого подогрева там, естественно, не было. А вот с размерами… сказать сейчас затрудняюсь: тогда, мальчишке, он казался большим. Много лет спустя, когда и дача эта сгорела у второго поколения перекупщиков, и возведен был на этой территории кирпичный с двухэтажными секциями литфондовский дом, приехал я туда, сопровождая приятельницу — венгерскую кинематографистку — историка кино, которую пригласил к себе на беседу живший там Виктор Борисович Шкловский, и, внезапно осознав, что нахожусь на бывшей территории отцовой дачи, пошел по участку «в поисках утраченного времени». Единственное, что напомнило мне о старом симоновско-серовском доме, был бетонный бункер, в котором, как мне потом объяснили, один из новых владельцев соорудил что-то вроде летнего бара. Вот он был размером примерно 4 x 7 и, скорее всего, это и был бывший бассейн. Когда спустя лет пятнадцать я снимал на этом месте кусок для фильма об отце, там не осталось и этого реликта.
Между тем бассейн, как бы то ни было, представлялся по тем временам экзотикой, иначе откуда бы взялись впоследствии такие роскошные сплетни о нем и об эстакаде, по которой в золотистом платье съезжала в бассейн из дачи пьяная Серова. Бред. Вздор.
Мои воспоминания о Переделкине живут в двух совершенно разных резервуарах памяти: один — довольно тощий — это воспоминания о своей жизни на этой даче, а второй — куда более солидный — о чужой жизни или жизнях, которые я имел случай там наблюдать, включающие отца и тетю Валю, их гостей и собак, и саму дачу, и образы этой жизни, и ее знаки. И хотя между ними нет очевидной и ясной границы или рубежа, они довольно резко различаются. Видимо, дело в том, что я на этой даче очень сильно чувствовал свою непричастность к отцовской жизни, как-то никогда до конца не исчезавшее собственное чужеродство. И причиной тому вовсе не Валентина Васильевна, а сам отец, для которого мое присутствие в тогдашней его жизни было фактором более или менее случайным, навязываемым ему родичами (в первую очередь — матерью и отчимом) или случайным стечением обстоятельств, или, наконец, чувством неисполненного долга, словом, вещами в его, главной тогда, общественной жизни почти невесомыми, на эту жизнь никак не влияющими.