Парикмахерские ребята — страница 13 из 87

— Эх ты, писатель! — услышал он ласковый знакомый голос. — Вставай, крокодильчик мой. Уснул прямо за столом. И главное, хоть бы одну строчку написал…

Маринкины руки лежали у него на плечах, а прядь ее волос упала за воротник его рубашки…

8. Последний аргумент идеализма

Треснула маленькая электронная лампочка, придавленная его лопаткой, и тонкое острое стекло вонзилось в тело. Он дернулся, открыл глаза и увидел все ту же отвратительную темноту. Из темноты раздавался хриплый голос:

— Не спать! Не спать. Жить тебе, что ли, надоело?

Он не сразу сообразил, что это его собственный голос, а когда сообразил, облился холодным потом. «Схожу с ума? — подумал он. — Ну, уж нет! Я так просто не дамся. Я жить хочу. И я еще буду драться за эту жизнь!»

Он перевернулся на живот и грохнул обеими руками по обломкам, так что они зазвенели и раскатились, рассыпались в стороны. И, приподнявшись на локтях, он вдруг начал хрипло и яростно декламировать:

И вечный бой! Покой нам только снится.

И тут же выплыла из подсознания вторая строчка, неожиданная, как крик в тишине:

И пусть ничто не потревожит сны.

А вместе с ней — еще две, удивительные, но уже мягкие, тихие:

Седая ночь, и дремлющие птицы

Качаются от синей тишины.

Чьи это стихи? Он не мог вспомнить, но они возникли и теперь стучали в мозгу настойчиво и безжалостно:

И вечный бой! Атаки на рассвете.

И пули, разучившиеся петь,

Кричали нам, что есть еще бессмертье.

А мы хотели просто уцелеть.

Простите нас, мы до конца кипели,

Мы падали на низенький бруствер.

Сердца рвались, метались и храпели,

Как лошади, попав под артобстрел.

А последнее четверостишие, пронзительное и страшное, разорвалось в мозгу, как бомба:

Скажите там, чтоб больше не будили!

И пусть ничто не потревожит сны, — отчаянный, истошный вопль, переходящий в хрип. И сразу — совсем другая интонация: крик сменяется на шепот, строчки пронизаны болью, и из них текут, текут так долго сдерживаемые слезы:

Что из того, что мы не победили?

Что из того, что не вернулись мы?[1]

Геннадий поднялся, кривясь от боли, брезгливо отряхнул прилипшие к телу мелкие стеклянные крошки и проковылял к окну. Стихи его потрясли. Он вспомнил теперь, откуда их знает. Эти четыре строфы читал Ленька в день их последней встречи. А у Геннадия была странная особенность: он иногда помимо воли запоминал с фотографической или, если угодно, с магнитофонной точностью какие-нибудь формулы, стихи, целые куски газетного, художественного или научного текста. Это случалось обычно в те, особенно важные для него дни, когда сосредоточивалась в мозгу вся интеллектуальная энергия. И тот слякотный октябрьский денек — кафе, разговоры, прощание на улице Горького — был именно таким.

А Вадим, вспомнил Геннадий, еще все долбил тогда про Кэрола Джойса. Да, про Джойса… Про Джойса тоже было что вспомнить.

Накануне, то есть месяц назад, Геннадию случайно попалась на глаза заметка в газете «Труд» с любопытным названием «Последний аргумент идеализма».

«Филадельфия, 25 октября, — так начиналась заметка. — Здесь во время лекции в Университете один из крупнейших физиков-теоретиков, видный представитель современной буржуазной философии, автор нашумевшей теории параллельных миров профессор Кэрол Д. Джойс застрелился в присутствии тысячной аудитории. Перед этим он заявил, что, как следует из его теории, смерть тела не является смертью духа, который есть не что иное, как информация, записанная в мозгу. Информация эта и переписывается якобы в момент смерти в некий параллельный мир, где души вновь обретают тела. Джойс также подчеркнул, что намерен вернуться в этот мир, как только сумеет найти метод „обратной перезаписи“, но срок своего возвращения назвать не решился. Медицинская комиссия, проводившая обследование Джойса непосредственно перед лекцией, подтвердила слова ученого о его абсолютном физическом и психическом здоровье. Примечательно, что пять человек из зала тут же последовали примеру Джойса. Четверо из этих пятерых оказались учениками профессора».

Далее в заметке перечислялись заслуги Джойса как ученого-физика и выражалось сожаление по поводу его бессмысленных исследований в области теории параллельных миров, приведших ученого к трагическому финалу. Заканчивалась заметка так:

«Идеализм во все времена был кровожаден. В средние века еретиков пытали и жгли на кострах. А сегодня, когда идеалистическому взгляду на мир уже подписан смертный приговор, апологеты отмирающих теорий пускают в ход последний аргумент — они уже готовы самоуничтожиться лишь для того, чтоб попытаться доказать невозможное».

Месяц назад (или все-таки сутки назад?) — в общем тогда, когда он прочел эту заметку, Джойс был ему смешон и жалок, он был почти на стороне журналиста из газеты «Труд». Теперь же он с уважением подумал не только о Джойсе как об ученом, но и его последнем поступке.

Американец оказался честнее: просто пустил себе пулю в лоб, не пытаясь искать, как Бариков, каких-нибудь хитрых способов перехода в иной мир.

Геннадий стоял, упершись руками в подоконник, и смотрел вниз. За окном все так же бесшумно и обреченно падал снег. Снежинки долетали до мокрого асфальта и таяли, прижавшись к нему. Во двор въехала черная «Волга». Из «Волги» вышел человек, одетый во все черное, прошел по белой, запорошенной траве, оставляя на ней черные следы, и скрылся в подъезде.

Геннадий вытянул шею и принялся ловить губами снежинки.

9. Закон Луча

В комнату вошел Джойс.

— Здравствуйте, Геннадий. Мне рассказал про вас Мирослав, и вот я уже здесь.

Все это было сказано на весьма чистом русском языке, и Геннадий, ответив на приветствие, не преминул удивиться.

— А, — махнул рукой Джойс, — здесь это элементарно, язык изучается за несколько дней. Вы это еще освоите. Перейдем к делу. Меня интересует ваш УАН. Ланьковский сделал очень похожую штуку у себя в Гдыне, а я собрал почти то же самое там, в Миннесоте. Мы уже обменивались опытом, поэтому смотреть обе конструкции не имеет смысла. Достаточно одной. Гдыня ближе Миннесоты. Есть предложение лететь туда.

Марина не возражала, и уже через час глайдер, ведомый Джойсом, взметнув соленые брызги, садился на знаменитом балтийском пляже, прямо на полосе прибоя. Белый купол лаборатории Ланьковского торчал над прибрежными кустами, как гигантское врытое в землю яйцо.

— Надеюсь, вы понимаете, — сказал Джойс, уже в который раз подводя Геннадия к своей главной мысли, — машина Ланьковского, да и моя тоже, создавались не для наслаждений. В этом — главное различие. Мы просто хотим перебраться туда, откуда ушли. Но принцип аналогичный. Вы понимаете? Только мы чего-то не учитываем, и именно вы, Геннадий, — на вас надежда — можете нам помочь. Сделайте из машины Джойса — Ланьковского этакий «УАН наоборот», и благодарное человечество поставит вам памятник, какого не ставили еще никому.

— А зачем? — спросил Геннадий.

— Зачем вам памятник? — не понял Джойс.

— Нет. Зачем знать обратный путь? Чтобы любому открыть прямой? Чтобы сюда повалили все и испакостили и этот мир, как тот? Нужно ли, Кэрол?

— Э-э, Геннадий! Вы задаете вопросы из области морали. А мораль вне науки. Или наука вне морали — как хотите. И если бы Эйнштейн и Резерфорд задавали себе много лишних вопросов, наука, пожалуй, бы до сих пор топталась в девятнадцатом столетии.

— А может быть, и к лучшему? Без Хиросимы-то?

— Нет, Геннадий. Вот это уж точно нет. Даже с позиций самой рафинированной морали. Во-первых, Хиросима — это семечки по сравнению со сталинскими и гитлеровскими лагерями, где все вполне обошлось без достижений передовой науки. А во-вторых… Эх, Геннадий, загадочная русская душа, втянули-таки вы меня в дискуссию о морали! Так вот, вовторых, науку никогда нельзя остановить. Если не мы, значит, кто-то другой. Так, может быть, все-таки лучше мы? Вот неужели вам, лично вам не хочется вернуться туда?

— Мне? Мне безумно хочется, но…

— Вот видите. И никаких «но». Пойдемте к Ланьковскому.

Ланьковский был у себя. И прибор был готов к работе.

Геннадий проверил все системы, попросил заменить несколько элементов, подправил настройку, на две десятых повысил температуру раствора… И сел. Было немного страшно, но это был атавистический страх, своего рода воспоминание о страхе, ведь в этом мире бояться было решительно нечего. И он отбросил все лишние, мешающие мысли и скомандовал:

— Пуск.

Они отключили прибор и растолкали его через восемьдесят часов.

Так было запланировано, чтобы, с одной стороны, не слишком рисковать, а с другой — чтобы хватило времени т а м на оценку ситуации.

Джойс и Ланьковский спали по очереди и ели, не выходя из лаборатории все это время. В назначенный час они с помощью комплекса хорошо отработанных мер обеспечили Геннадию плавный, без отрицательных эмоций, переход из мира в мир, но тот все равно долго не приходил в сознание. И когда Бариков наконец открыл глаза, оба ученых спросили чуть не в один голос:

— Ты был там?

— Был, — сказал Геннадий. — Но не там.

— Ты абсолютно уверен? — Джойс был в отчаянии.

— А ты полагаешь, что наш мир можно перепутать еще с каким-то?

— Закон Луча, — угрюмо молвил Ланьковский, не сказал, а именно молвил. — По-видимому, я все-таки прав.

— Да, Славик, — подтвердил Геннадий. — Ты все-таки прав. Абсолютно прав.

— Но погодите, Геннадий, — нервничая, Джойс сбивался с «вы» на «ты» и обратно. — Ведь вам же удалось однажды вернуться туда. Значит, Закон Луча не абсолютен. Хоть это-то вы понимаете?