Ретиф планировал описать в книге 366 ночей: 365 — календарный год и дополнительная ночь, отмечающая начало нового цикла. Великая французская революция подвигла Ретифа на включение в повествование четырнадцати дополнительных глав о городе 1790 года, но от привязки структуры книги к календарному году автор отказываться не собирался. Пятьдесят лет спустя поэт Жерар де Нерваль назвал Ретифа «первым из коммунистов», предпринявших попытку упорядочить мир с помощью математики[73]. Страсть Ретифа к законотворчеству граничила с одержимостью, но желанию классифицировать и разложить свой опыт по полочкам мешала излишняя тяга к выпивке, сексу и преступлениям. Каждый вечер Ретиф отправлялся в город и обходил его, начиная с западной оконечности острова Людовика Святого, окунался в адские миазмы в надежде найти откровение. «Так я открыл летние ночи, — писал он, — гуляя и размышляя, глядя на Париж, ожидая рассвета».
Париж Мерсье и Ретифа — город крайне беспокойный. Да, город стал культурным двигателем всей Европы и одним из сильнейших экономических ее центров. Но по сути своей, и это замечали Мерсье и Ретиф, город был живым, изменчивым организмом, который разрывали на части социальные и финансовые противоречия, он бурлил политическими течениями, часто выливавшимися в недовольства и народные волнения. И все же катастрофу, уничтожившую монархию, можно было предупредить.
Главным доказательством справедливости подобного утверждения является следующий факт: и в 1780-х годах Париж оставался стабильным, организованным городом, в котором даже самые ярые сторонники перемен — журналисты, философы, писатели, художники и libertins — осознавали границы дозволенного. Кризис шокировал большинство парижан и был результатом поражения власти на самом высоком уровне. Вся ответственность за крах лежит на плечах Людовика XV, который благодаря собственной некомпетентности, показной экстравагантности, тщеславию, чудовищным ошибкам во внешней политике и унизительным поражениям в войне к 1774 году к концу своей жизни умудрился растерять весь кредит доброй воли народа, накопленный предшественниками.
Его преемник был человеком без каких-либо достоинств. Единственным желанием Людовика XVI было, по его собственному признанию, «стать любимым». Его жена, дама недалекая, австриячка Мария-Антуанетта, по восхождении на трон проявляла себя исключительно легкомысленной и ветреной. Да и супруг ее умом не блистал. «Мы так молоды!» — объявил он советникам, сбитым с толку поступками монаршей четы. Ему было всего двадцать лет, он был едва образован и не имел ни малейшего представления о том, чем должен заниматься монарх.
Королю предстояло принять важное решение: принять или отвергнуть так называемый план Тюрго. Анн Робер Жак Тюрго, твердолобый прагматик и умный политик, был министром и генеральным контролером финансов Людовика. Он единственный из всех советников короля понимал, что политические приоритеты к 1760—1770-м годам сместились (к примеру, в 1775 году он отсоветовал юному монарху устраивать традиционную католическую церемонию коронации, бесившую протестантов и философов и претившую парижанам своей пышностью). Тюрго поклялся, что больше не допустит «ни банкротств, ни повышения налогов, ни займов», разработал план по спасению Франции, отказался от принудительных работ как вида налога и одновременно отменил средневековые привилегии гильдий. Он ратовал за свободное обращение на рынке зерна, за развитие бухгалтерского дела, за бюджет и жесткий контроль королевской казны. Но двор, желавший и дальше своевольно править страной, отказался от плана генерального контролера. «Тюрго желает управлять Францией, как плантацией рабов», — ворчал кое-кто из придворных. Король хотя и симпатизировал министру, но порой отклонял его советы.
Людовик XVI еще сильнее раздразнил парижан в 1784 году, учредив новый таможенный барьер: стену Генерального откупщика. Было заявлено, что стена построена с целью прекратить контрабанду, увеличить доходы городской казны и определить границы города в соответствии с королевским указом о размере Парижа от 1724 года. Генеральными откупщиками назывались чиновники, имевшие право устанавливать и собирать косвенные налоги. Парижане вполне оправданно ненавидели их и считали бандой сатрапов и стяжателей, заинтересованных исключительно в собственном обогащении. Новая стена охватила большие территории, и парижане теперь вынуждены были платить налог даже в тех землях, которые раньше им не облагались. Хуже того, стена была высока, крепка и ее строительство обошлось дорого. Ходили слухи, что стена и есть причина эпидемий, в укромных ее уголках скрываются бандиты и, следовательно, растёт преступность. В общем, новое сооружение олицетворяло в глазах простолюдинов все недостатки монархии.
Два столетия Париж развивался поразительными темпами. К 1750-м годам энергия и оптимизм, бурлившие в правительстве и народе весь «великий век», выродились в цинизм, парижане считали, что их обманом заставили поддержать инициативы и планы властей. Эти настроения воплощались и расходились по городу в памфлетах, спорах, шутках и анекдотах. Но жизнь многих была устроена, возможно, лучше, чем когда-либо в истории города до сего дня. Число горожан выросло до 600 000 человек, большинство проживали в удобных домах. Состоятельные граждане селились в частных особняках, выстроенных в стиле барокко или неоклассицизма. Парижане среднего достатка обычно проживали на съемных квартирах в домах в шесть-семь этажей высотой. Как правило, эти здания возводили из камня, в квартирах были собственные кухонные плиты. Все, кто не относился к чернорабочим, крестьянам или бродягам, имели собственную постель.
Рост благосостояния города только расширил пропасть между богатыми и бедными. Когда была построена стена Генерального откупщика, парижане как один принялись твердить, что король насмехается над растущей нищетой и трудностями обывателей. Мерсье и Ретиф единодушно отмечали, как накалялось ожесточение посетителей таверн, подвальных забегаловок и столовых в доках. Здесь люди своим поведением, манерой одеваться и речью существенно отличались от салонной парижской публики и просвещенных завсегдатаев кафе, где рождались и откуда распространялись памфлеты и трактаты антиправительственного толка. Именно на общественном дне, в среде так называемых «опасных классов», зрело истинное восстание. Вскоре они взорвутся ненавистью и кровавым карнавалом мести — Великой французской революцией.
Глава двадцать четвертаяОт бунта к революции
К 1750-м годам центр деловой активности Парижа сместился из исторической части города, с острова Ситэ, от университета и Марэ дальше на восток, к центральной оси города, захватив территорию по обе стороны Сены и до нынешней площади Нации.
Этот процесс начался еще в 1700-х годах. Город рос, расширял границы торговых и промышленных районов. Наиболее значимыми районами Парижа стали Фобур Сен-Марсель, место скопления на левом берегу грязных кожевенных заводов и испорченных производством вод реки Бьевр, и Фобур Сент-Антуан на правом берегу, населенный в основном плотниками, столярами, рабочими строительных специальностей, печатниками, traiteurs-aubergistes[74], мясниками, живодерами, рыночными торговцами и мелкими лоточниками. Сент-Антуан был не беден и не богат, но именно здесь обитала армия la canaille — шлюх и сутенеров. Богачи не решались сюда заглядывать. Такие земли и стали рабочей площадкой столицы.
Межклассовые отношения в тяжелые времена ожесточались, XVIII век принес полную чашу невзгод, болезней и голода. Фобур Сент-Антуан пострадал сильнее других. Во всем и всегда винили богачей. Рабочий люд считал представителей состоятельных сословий не просто паразитами, а даже чужаками в городе, который по справедливости должен был безраздельно принадлежать тем, кто жил здесь своим трудом. Богатых от бедных отделяли не только границы районов проживания, но и культурные различия. Даниэль Рош описывал, как «остряки, аристократы, салонные дилетанты, будуарные любовницы […] в своих маленьких театриках» в Марэ и Пале-Рояле высмеивали низшие классы, выставляя их варварами, лишь отдаленно напоминающими людей. Благородные кавалеры XVIII столетия, чтобы их ни в коем случае не спутали с мужичьем, ввели моду на утонченную манеру поведения, граничащую с женственностью. В 1760-х годах в моду вошли парики, ставшие популярными как среди аристократов, так и среди парижских буржуа; заодно распространились зонты, под которыми укрывались от солнца модные дамы и господа, фланирующие летом по Новому мосту.
Высший свет то и дело охватывали малопонятные увлечения, как, например, необъяснимая тяга, опять же в 1760-х годах, носить при себе небольшую марионетку, pantin. Все городские модники считали высшим шиком на публике вытянуть pantin из кармана и заставить куклу кривляться. Комедиант и владелец guingette[75] на Иль-о-Роршерон Рампоно был признанным модником, его именем называли новые веянья: «à la Ramponneau», — или еще можно было сказать: «à la grecque» (Греция и все греческое было в моде; само существование в парижских меню малоаппетитного блюда «champignons à la grecque»[76], и сегодня встречающегося в некоторых ресторанах, доказывает это). Фривольность и насмешки были общеприняты, стали нормой общения для всех классов; всякая сентиментальность считалась ridicule[77]. Показаться ridicule значило совершить смертный грех против современного общества.
Попав в Фобур Сент-Антуан, модники в париках никогда не посмели бы выразить презрения к простолюдинам вслух. Среди представителей низших классов Парижа царили свои собственные моральные устои и антигерои, например, стиляга, бандит и убийца Луи-Доминик Картуш. Главным образом его любили за бесшабашное удальство, с которым он резал богачей. Его казнь в 1721 году собрала тысячи зевак. Он стал своеобразным воплощением скрытых желаний народа, которые выплеснулись на улицы города в 1789 году.