Париж: анатомия великого города — страница 59 из 99

Впервые термин «богема» был использован в описании молодых романтиков 1830-х годов. Был среди них поэт Теофиль Готье, снимавший комнаты в тупике дю Дойенн, в квартале ветхих зданий напротив Тюильри, всего в паре шагов от Лувра. Это был самый центр города, загроможденный памятниками буржуазной монархии. Но для Готье — забытого обломка прошлого — эти старые здания представляли собой священный тотем, воплотивший в себе противоположность рационального прогресса и экономического развития, пропагандируемых меркантильным правящим классами. «Тупик выходит на клочок земли, обнесенный грубо сколоченным забором из потемневших досок, отодранных от дна лодок, — писал Готье. — Развалины церкви (половина купола и две-три колонны все еще стоят) способствуют ощущению запущенности и опасности […] здесь сложно вести жизнь Робинзона Крузо, это не острова Хуан-Фернандес, это истинное сердце Парижа».

Подобные Готье богемные горожане искали на улицах города нечто странное, неизведанное, поэтическое и таинственное. Они превратили спонтанные, вроде бы бессмысленные прогулки в своего рода искусство. Такое времяпрепровождение назвали родившимся еще в XVI столетии словом «flânerie» — «гулять» или «плыть по течению». К началу XIX века этот термин прочно обосновался в лексиконе богемы, члены которой, как, например, Арсен Гуссе, Камиль Рожье и Селестин Нантейль, обозначали им прогулки по городу в поисках приключений, стремлении будоражить чувства и, если удастся, найти удовольствия.

Сначала пресса считала «фланирование» очередной формой праздности, пустого времяпрепровождения: недавно прибывший в Париж провинциал и журналист Жюль Жанен в 1829 году сказал, что «фланер» — это «ленивец, которого ничто не интересует, тунеядец». В 1837 году в одном из своих романов Бальзак вывел персонажа, гуляющего (flâneur) по бульварам целый день и заходящего домой лишь пообедать. Ибо парижский гуляка-фланер зачастую является человеком отчаявшимся, но полным тщетных желаний. Примечательно, что под это описание попадает и сам Бальзак, которого частенько видели на бульварах даже в слишком поздние для прогулок часы. Автор авторитетной и популярной колонки в «Фигаро», журналист Гюстав Клоден вспоминал рассказ известного игрока Мери, который несколько раз подряд встречал на улицах Бальзака около четырех-пяти утра. «На третий день, — пишет Клоден, — он [Мери] спросил Бальзака, почему тот бывает в этих местах в столь ранний час. Покопавшись в карманах, Бальзак выудил альманах, в котором было указано, что солнце в этот день встает в 4:55 утра. “Меня преследуют сборщики долгов, — объяснил Бальзак, — и днем мне приходится прятаться. Но в данный момент я свободен, я могу прогуляться, и никто меня не арестует. Солнце еще не встало”. “Когда меня донимают подобные беды, — ответил Мери, — я не прячусь, а еду в Германию”. На том они пожали руки, и пошли каждый своим путем».

Бальзак, когда за ним не гонялись кредиторы, любил в послеобеденный час или ранним вечером пройтись по бульварам, расчищая себе путь в толпе тростью распорядителя парадов с металлическим набалдашником. Подобные появления на бульварах давно стали традиционными для парижан-мужчин, предпочитавших политике, бизнесу и семье искусство и свободу. Они возвели публичный нарциссизм в принцип существования. В конце XVIII века эти элегантные модники были известны как «Muscadins» или «Incroyables» («щеголи», «невероятные»), их можно было узнать по женоподобной одежде, высоким прическам и мускусному аромату духов, которыми они пользовались. «Инкруабли» назывались так оттого, что притворялись, будто не могут произнести букву «р» и потому частенько произносили предложения вроде: «En véité, c’est incoyable!»[94] Женским эквивалентом «инкруаблей» стали «щеголихи», носившие платья по греческой моде и тосковавшие по неоклассицизму. Франты обоих полов были реакционерами: в 1793 году в Лионе и в 1796 году в Париже они участвовали в антиякобинских демонстрациях. Они презирали рабочий класс и сопротивлялись войскам с упорством, удивившим даже бывалых вояк, считавших модников слабыми гомосексуалистами.

К началу правления Луи-Филиппа бульварная жизнь стала не в пример демократичнее. Бульварные франты перестали считать своим главным врагом пролетариат; теперь место противника заняла буржуазия, чьи сдержанные манеры и лицемерный стиль жизни подвергались бесконечным нападкам. Бульвары оставались главным местом прогулок исключительно состоятельной публики. Модники получили прозвище светских львов и вели себя с аристократической индифферентностью. В книге «Physiologie du Lion» («Физиология льва»), вышедшей в 1840 году с иллюстрациями Домье, журналист Феликс Дерьеж пишет о бульварных франтах, или львах, тех лет, которые «гуляют по бульвару, словно владеют им, выдувают в лица дамам клубы дыма своих гаванских сигар. К их туфлям привинчены шпоры, которые они снимают только перед сном или верховой поездкой». Излюбленным местом гуляний был Большой бульвар, позднее переименованный в Итальянский. Здесь располагались лучшие рестораны столицы, например «Английская кофейня», кафе «Золотой дом» и «Париж», стоявшие на пересечении бульвара с улицей Тет-бо, где писатель-социалист граф Орас де Вьель-Кастель заказывал знаменитый обед за пятьсот франков, во время которого съедал пирамиды неразрезанных трюфелей и запивал их бутылкой «Кло Вужо» 1819 года.

Общественные классы разнились даже расписанием дня: пролетариат выходил на работу в шесть утра, а бульварный франт начинал обдумывать карту вин к обеду в одиннадцать. Обед ему подавали между шестью и семью часами вечера. Театральные представления начинались в восемь часов, кофейни оставались открытыми до полуночи. Для отъявленных полуночников существовали специальные заведения, к примеру кафе-варьете — излюбленное местечко журналистов и актеров — или boulangeries-pâtisseries[95] на бульваре Монмартр и на улице де Ришелье, где подавали жареных цыплят и разные другие assiettes[96].

К моменту, когда к власти пришел Наполеон III, город вырос, его жизнь усложнилась, пейзажи и улицы поражали воображение, бездумные прогулки по столице перестали быть прерогативой исключительно богемы и людей искусства: теперь эти занятия стали доступны и парижской буржуазии. «Фланер» османовского Парижа — это прогуливающийся господин (большинство фланеров были мужчинами), обозревающий городскую жизнь, словно спектакль: фланер тех лет дистанцировался от удовольствий, которые наблюдал.

Изрядная тоска по старому Парижу и сострадание бедноте не мешали поэту Шарлю Бодлеру быть фланером более высокого разряда. Он стал по-настоящему знаменит в 1857 году, когда сборник его стихов «Цветы зла» был предан анафеме за «ересь и распутство». Шесть стихотворений были запрещены (и оставались в черном списке до 1947 года), а книгу, исключив их из цикла, продавать не имело смысла. Лучше всего поэту удалось описание старого и обновленного Парижа. Отношение Бодлера к «великолепному городу» откровенно двойственное. Стихотворный цикл, как подтвердят за 200 лет многочисленные поклонники, принес Бодлеру славу величайшего поэта Парижа эпохи модерна, несмотря на подробное изображение всех недостатков города.

В то же время поэт не мог не любить город. Бодлер мучился, блуждал по улицам, выискивая в них черты прошлого и любуясь современностью. В стихотворении, посвященном непримиримому противнику Луи Наполеона Виктору Гюго, которого Бодлер считал единственным равным себе, поэт описывал Париж как город, полный снов и фантазий, «где сонмы призраков снуют при свете дня»[97]. Гюго в те годы бежал от властей, которые считал в равной мере преступными и корыстными, на остров Гернси; Бодлер относился к Луи Наполеону с той же ненавистью, но полагал, что для организации сопротивления, восстания против города современности и возрождения духа старых улиц следует оставаться в городе.

Еще одним противоречием в творчестве Бодлера является тот факт, что пресытившийся гашишем поэт (ходили слухи, что в худшие времена он даже на завтрак ел гашиш или, если представлялась возможность, принимал опиум) с жаждой наркомана наслаждался походами по городским бульварам, магазинам, художественным галереям, музыкальным салонам и brasseries, черпал в них вдохновение, окунаясь в «бездонный океан электричества». Бодлеровский Париж — город осколочных впечатлений, людских трагедий, древних мифов, сублимации и изгнания: в отличие от масштабных панорам Парижа Гюго, столица Бодлера жива и узнаваема даже современным читателем.

Вид из кофейни «Момус»

Позднее, когда осунувшийся Бодлер уже не мог с прежним шиком фланировать по бульварам, он стал завсегдатаем таверны «О Пти Рошер», располагавшейся неподалеку от здания Оперы — на углу улиц Наварин и де Бреда. Эта забегаловка также называлась «У Диношо», по имени первой владелицы мадам Диношо, оставившей дело своему сыну Жану-Эдуару. Скромный ужин обходился здесь в два франка, за ту же цену без ограничений предлагалось бургундское, которое, по словам одного посетителя, «сильно попахивало землей». Эта ресторация пользовалась популярностью среди писателей, художников и архитекторов. Жан-Эдуар частенько развлекал своих посетителей игрой на скрипке, а плату брал стихами или рисунками. Благодаря Жану и витавшему вокруг богемному духу заведение привлекало посетителей даже с далекого левобережья.

Когда Бодлер появился здесь впервые, он уже был широко известен как суровый критик буржуазных ценностей. Его вздорный характер сказывался даже в заказе обеденных блюд и был необычен даже для таких беспокойных заведений, как «У Диношо». Максим Руд знавал журналиста, сказавшего, что Бодлер был «высоким, худым, с волосами, которые шутник Потрель называл “похожими на суфле”». Он же заметил, что изрядно сдавший поэт утратил искусство шокировать словом, вспоминая, что когда-то «Бодлер был одним из тех, кто тратит два луидора на котлету». «Иногда поэт ходил в рестор