Париж: анатомия великого города — страница 63 из 99

Уже тогда молодой человек был известен среди политиков правого крыла как «fanfaron de perversité» (развращенный фанфарон), «bambin méchant» (злобное дитя), «canaille» (каналья) и «aristocrate de la voyoucratie» (аристократ-хулиган). Журналист провоцировал своих читателей при помощи черных шуток: он утверждал, например, что изобрел гильотину, которая может рубить триста голов в час. Став префектом полиции, а позднее и Procureur de la Commune[107] (этот чиновник обладал практически безграничной властью), он щеголял в форме, сшитой по его собственным эскизам (алый сюртук с золотым кантом и желтые перчатки). Он с неизменным успехом соблазнял женщин, не щадя девственниц и почтенных матерей семейства. «Хочу промискуитета. Внебрачное сожительство — общественная догма!» — вот его любимая максима. Одновременно он сыпал кровожадными афоризмами: «Революционные законы не могут быть слишком жесткими» и пропагандировал новую юридическую систему, в которой «сыновья будут судить отцов, осужденные — судей». В ответ на сообщение о разгроме похода на Версаль Режо приказал арестовать несколько дюжин видных парижан, в основном священнослужителей, в ряды которых попал архиепископ Парижский, и объявил их заложниками. Архиепископ Дарбуа был посажен в одиночную камеру в тюрьму Мазас. Этот случай и ряд других происшествий заставили Виктора Гюго разразиться обычной для него громогласной поэмой.

Жесткий, беспощадный, эстет от политики, Режо не обращал внимания на либералов, подобных Гюго. Наследие богемных лет — черный юмор и поклонение маркизу де Саду — не оставили его: он с удовольствием проводил допросы духовенства, во время которых провозглашал Бога «бродягой» и грозился выдать ордер на его арест. Исходя из того же извращенного чувства юмора, он приказал расстрелять всех заключенных, которые ему не нравились, в том числе и злосчастного архиепископа.

«Огонь с небес!»

Париж времен Коммуны не являлся ни бесконечным праздником, как полагали ностальгирующие либералы и анархисты 1960-х, ни, как утверждали бесчисленные реакционные историки, прямым прообразом жесточайшего тоталитаризма XX столетия. Правительство тех лет было пестрым собранием якобинцев, анархистов, коммунистов, эксцентричных денди, садистов, авантюристов, наемников; их социальная программа была непоследовательна, а военные таланты смехотворны. Но сомнений в «народности» Коммуны не возникает. Это очевидно, потому что парижане и парижанки, стар и млад — все были готовы отдать за Коммуну жизнь. Отныне народ мог влиять на собственную судьбу: жители столицы пылали революционным рвением, которого не знал ни прежний режим, ни тем более недавние восстания. Утверждение большинства историков, что причиной появления Коммуны является стремление рабочего класса Парижа, униженного и изгнанного из столицы капитализмом и османизацией (неразрывно связанных между собою), отвоевать себе место в городе, возможно, является истиной.

Многим современникам Коммуны действительно казалось, что Париж всегда находился «en fête», «в праздничном настроении». 16 мая группа коммунаров взорвала колонну на Вандомской площади, этот славный акт политического надругательства был свершен под надзором художника Гюстава Курбе в атмосфере злобного ликования: под звуки оркестра и при стечении аплодирующей толпы. Ночью того же дня, чуть за полночь, около трех сотен коммунаров вломились в винные погреба Гран-Отель-дю-Лувр, где «во имя справедливости» перепились до бесчувствия, выкурили дорогие сигары и съели все запасы продовольствия. 21 мая, в воскресенье, в садах Тюильри Коммуна организовала пышный концерт, в котором приняли участие более 1500 музыкантов. Позднее в тот же день на нынешней площади Гонкур мемуарист и социалист Эдмон де Гонкур наблюдал огромную толпу, окружившую карету, из которой некто кричал, что собственными глазами видел, как версальские войска вошли в город.

Весть оказалась правдивой. Пока парижане пили, спали или веселились допоздна, солдаты правительственных войск вошли с запада в Париж и, пройдя по Пасси и Трокадеро, дошли до Триумфальной арки, не встретив почти никакого сопротивления и ни одной баррикады на своем пути. Весь следующий день через неохраняемые ворота у Пуан-дю-Жур в столицу проникали войска. Часть армии выдвинулась в сторону Сен-Жермен-де-Пре и бульвара Сен-Мишель, другая — в сторону известного революционными традициями Фобур Сент-Антуан. Следующие несколько дней в городе творилась неслыханная дотоле жестокость и лилась кровь, а ведь Парижу подобные события были не внове.


Первой причиной кровопролития стал недвусмысленный приказ, отданный войскам: врагам — никакой пощады. Второй была оборона, беспорядочная и хаотичная, сформированная безграмотными в военном деле и неорганизованными коммунарами. По мере сдачи городских районов версальцам не сумевшие оказать сколько-нибудь серьезный отпор коммунары прибегли к тактике выжженной земли. Когда правительственные войска приблизились к центру города, главные здания в нем запылали; даже сегодня мы не знаем, кто отдал приказ поджечь столицу и почему. Новости о невероятном событии облетели весь мир. Это не имело никакого смысла с точки зрения военной стратегии и не давало ни малейшего шанса предотвратить драматический исход борьбы.

Огненный апокалипсис породил множество противоречивших друг другу слухов, в том числе историю о том, что пожары начали «pétroleuses»[108] — женщины из рабочего класса и девушки из сиротских домов. Некоторые утверждали, что видели женщин средних лет, в черных платьях и красных косынках, которые за десять франков бросали наполненные керосином молочные бутылки в здания. Ни одна женщина не попала под суд, но пресса полнилась дикими слухами и карикатурами, изображавшими уродливых мутноглазых старух, прятавшихся в тени и готовых в любой момент метнуть зажигательную бомбу. Актриса и знаменитая куртизанка Мари Коломбье описывает город времен петролейщиц в мрачных тонах:


Когда опускались сумерки, мы, находившиеся в ссылке в Сен-Жермен, собирались на террасе, с которой открывался вид на Париж; далекая столица казалась землей обетованной. Однажды вечером мы увидели поднявшееся над городом зарево, оно превратилось во всполохи огня, которые вытягивались вверх красными языками, заполнившими весь горизонт, — ужасный пылающий рассвет. Мы посмотрели друг на друга — все было понятно: «Боже мой! Эти сумасшедшие подожгли Париж!» Коммуна выбросила над столицей красное знамя. Пожар басовито гудел и порой взрывался резким треском. Огонь был столь ярок, что освещал всю террасу: страшный апофеоз. […] Спустя восемнадцать столетий ужасное преступление, подобное падению Рима, разгоралось под тишью звездных небес: Париж пылал. […] Ничего, кроме огненной сарабанды pétroleuses.


Нет сомнения, что страх и фантазии буржуазии о поджигательницах вызваны тем, что среди вожаков Парижской Коммуны действительно присутствовали женщины, что, возможно, стало величайшим достижением той смуты. Худшей из них (во всяком случае, по мнению политиков правого крыла) была Луиза Мишель по прозвищу Красная Дева — поэтесса, школьная учительница и анархистка. В 1850-х она открывала бесплатные школы, в которых проповедовала свои республиканские убеждения. Этим она навлекла на себя гнев полиции и, соответственно, сблизилась с диссидентами, подобными Жюлю Валлесу и Эжену Сю. Во время Коммуны она вступила в Национальную гвардию и сражалась наравне с мужчинами, организовала центральный комитет Женского союза. Мишель свято верила, что революционерки борются яростнее мужчин, потому что подверглись большему гнету. Ее назвали Красной Девой из-за отказа выйти замуж, что не помешало ей, однако, во имя полной свободы завести сонм любовников. За один день 18 марта Луиза Мишель сделалась легендой: не страшась пушечных ядер и пуль, она стояла на баррикаде и махала красным флагом перед строем версальских солдат.

Но все эти геройские поступки не пошли впрок. Пока пылал центр Парижа, отряды коммунаров отступали в восточные округа столицы. Наступающие версальцы уничтожали всех, кто попадался им на пути. Были среди убитых и беспризорники, сотни которых храбро сражались у Шато д’О, но были беспощадно расстреляны. Улицы потемнели от крови. Страшнее всего были недомыслие и автоматизм, с которым вершились подобные зверства; по всему городу сотни и тысячи горожан пали перед расстрельными командами, их тела складывали в кучи, а хоронили лишь позднее. К запаху пожаров примешалось зловоние горящей плоти, свертывающейся крови и гниющего мяса.

Лояльная Версалю пресса только подзуживала войска. «Париж потерял моральное право называться столицей Франции, — голосила «Le Soir», — и если он избежит огненной кары с небес, то от человеческого презрения не избавится никогда». До конца мая убийства продолжались; город презирали, но не жалели. Маркиз де Галлифе, утонченный садист, известный еще до войны, превзошел себя в жестокости: обняв любовницу, пальцем показывал на тех, кого оставит в живых, а кого казнит.

Последним рубежом обороны коммунаров стало кладбище Пер-Лашез, расположенное в самом сердце рабочего района Бельвиль. Обреченные, но решительно настроенные коммунары погибли в перестрелке на его дорожках среди могил Бальзака, Нерваля, Шарля Нодье и Казимира Делавиня. Выживших в побоище переловили, выстроили у восточной стены кладбища и расстреляли. На этом же месте всех «подозреваемых», арестованных в следующие дни и даже месяцы, расстреливали с помощью последнего достижения технического прогресса — пулемета: сотни граждан были казнены без особого труда для палачей. По всему городу без всяких церемоний хоронили коммунаров. Не слишком щепетильные жители столицы пробирались среди тысяч тел, лежавших по всему Трокадеро. Несколько дней беспрерывно шел дождь, улицы превратились в грязный и опасный лабиринт, в котором в клубах дыма прятались снайперы-коммунары и бродили патрули версальских войск. Сторонники правительства открыто ликовали: враждебно настроенный к простолюдинам журналист Шарль Луандр объявил, что для него счастьем было увидеть конец «оргии власти, вина, похоти и крови, известной под именем Коммуны».