В Париже тех лет витало не только всеобщее стремление к удовольствиям, но и случались вспышки бессистемного насилия. Фигура бомбиста-анархиста, уничтожающего толпы мирных граждан без разбора и без всякой видимой причины, вошла в жизнь и сознание всех парижан и превратилась в символ неуправляемого пролетарского насилия.
Географическое разделение столицы на восточные кварталы революционного рабочего класса и западные «beaux quartiers» буржуазии превратилось в пропасть. Несмотря на попытки облагородить восток Парижа, это деление существует и сегодня. Я короткое время жил в Менильмонтане и частенько, мучаясь похмельем, добирался до буржуазного центра XVI округа на метро. Я не раз удивлялся и даже восхищался видом жителя тех кварталов, который в 6:48 утра с гордостью нёс в руках пакет с красным вином и выглядел так, словно сошел со страниц «Le Père Peinard» — провокационной анархической газеты 1880-х. Да, квартал принадлежал ему, не мне.
Анархическая революция родилась на юге Франции и развивалась в основном в Лионе, где единый и сильный рабочий класс частенько сталкивался (и побеждал) с государственными властями и воротилами промышленности. В середине столетия движение распространилось на север страны, а по-настоящему расцвело после Коммуны в Париже, где антимилитаризм, антикапитализм и антиклерикализм слились в единое анархистское движение.
Лучше всего анархисты чувствовали себя в Бельвиле, в неофициальной штаб-квартире всех революционных течений города. Такие руководители движения, как интеллектуалы Жан Грейс и Эмиль Готье, открывали на левом берегу газетные редакции, в основном около улицы Сюффло и Муфтар, но основная пропагандистская деятельность шла на востоке Парижа. В Бельвиле 1870-х насчитывалось несколько групп анархистов — «Les Libertaires», «Les Travailleurs Communistes», «Le Drapeau Noir», «Le Groupe Anarchiste du Père Lachaise»[114]. Разрозненным кучкам «новых революционеров» не хватало организованности и единой философии. Общая идея оправдала бы хаос как путь к совершенному обществу, состоящему из «автономных групп» трудящихся, которые, в свою очередь, своим существованием отменят социальную иерархию капитализма. Эта идеология особенно нравилась жителям ремесленных и промышленных районов Парижа, ведь они не понаслышке знали, что на их труде и произведенной ими продукции наживаются капиталисты. Пролетарии предпочитали иметь дело с мелким скромным бизнесом бедных кварталов, а не с обезличенной машиной коммерческого города, который теперь назывался «новым Вавилоном».
Анархизм стал неотъемлемой частью жизни районов, которых не коснулся комфорт османизации и бездушная меркантильность буржуа. Полиция внимательно следила за известными анархистами, записывала разговоры, которые они вели в кофейнях и барах на улицах Менильмонтан, Бельвиль, дю Тампль и на бульваре Шаронн (здесь стояло «Кафе де ла Насьон»). Это был жестокий и мрачный мир, далекий и от света бульваров и фривольностей левобережных богемных кружков и студенчества. Анархисты проповедовали среди жуликов, пьяниц, бродяг и преступников, они делали ставку на так называемый опасный класс, отлученный от сверкающей жизни столицы, класс, которому нечего терять, а следовательно, осталось только впитывать политическую философию, оправдывающую разрушение как первый шаг к созданию нового мира.
Самым знаменитым из всех анархистов можно считать Франсуа-Клавдия Равашоля, известного также как Кениг-штейн, или Леон Леже. В кругах богемы Равашоль даже дал краткую жизнь новому глаголу «ravacholer» — «стирать с лица земли, уничтожать». Ему приписывали пять убийств и ряд неудачных покушений на видных членов магистрата. В 1892 году его гильотинировали. Поэт Стефан Малларме, чьи стихи яркими абстракциями завоевали широкую популярность, защищая Равашоля в суде, сравнил его с представителями литературного авангарда, борющимися против отупляющих буржуазных ценностей. Писатель Октав Мирбо открыто объявил себя сторонником анархистов и пошел даже дальше: он считал преступления Равашоля единственным путем к уничтожению капиталистической цивилизации и спорил с теми, кто считал Франсуа-Клавдия рядовым убийцей. Среди менее «поэтических» преступлений Равашоля было убийство молотком владелицы лавки и ее дочери. Если верить Мирбо, анархисты имели полное право «делать что хотели, чтобы вселить страх, а правительства не в силах устоять перед необратимым». Он писал: «Мы находимся на переломе истории человечества. Старый мир рушится под бременем собственных преступлений. Мир сам поджигает бикфордов шнур бомбы, на которой сидит». Все эти разглагольствования литературный критик Лоран Тальяр свел воедино в застольной речи, сказав: «Что там человеческие жизни, когда прекрасен сам жест». Через два года критик потерял глаз от взрыва бомбы, которую анархисты бросили в тот же ресторан. Однако признать ошибочным высказанное ранее мнение отказался.
Примеру Равашоля последовали многие впечатлительные молодые люди, включая буржуа Эмиля Анри, пойманного во время закладки бомбы в кафе «Терминус» на вокзале Сен-Лазар. Несмотря на бессмысленность и кровожадность террористических акций, в Париже анархисты пользовались поддержкой масс. То была естественная симпатия рабочего класса, считавшего анархистов-бомбистов солдатами давней революционной войны с вечно мутирующим, неотступно наступающим капитализмом. Завсегдатаи баров и кофеен Бельвиля аплодировали взрывам бомб, называли их «смелыми действиями», пели песни в честь Равашоля и прочих «врагов существующего порядка».
Прометеевскому духу террористов симпатизировали и литературные объединения: не только отдельные, не слишком известные личности, вроде Малларме, но и целое поколение молодых людей и девушек с радостью приняли идеи террора и других преступлений против существующего порядка как единственно верную реакцию на загнивающее общество. По этой причине общественные суды над анархистами, в том числе над писателем Феликсом Фенеоном, ярым поборником идей импрессионизма, в 1894 году привлекли внимание всего Парижа. Финал судебных заседаний был комичен: государственный обвинитель вскрыл посылку, в которой, как он считал, находилась взрывчатка, а нашел кучу вонючих экскрементов. Когда же судебный чиновник удалился, чтобы вымыть руки, Фенеон воскликнул: «Никогда еще со времен Понтия Пилата законник не мыл свои руки с такой помпой!» Галерка разразилась бурной овацией.
В 1890-х годах анархисты внезапно пропали, словно их и не было. Но даже за краткий период своего царствования террор внушил страх горожанам, заставил столицу радоваться уничтожению грязи и нищеты обычной жизни во имя разума и прогресса.
Город, где сталкивались идеологии и различные интересы, вдохновил прибывшего в Фобур Сен-Марсель из Экс-эн-Прованса еще молодого Эмиля Золя на стремление найти и понять невидимые течения городской жизни. Поиски длиною в жизнь…
Золя считал себя ученым и разработал теорию «naturalisme»[115], объяснявшую его наполненные минутными зарисовками, но порой громоздкие и путаные романы. Между 1871 и 1893 годами он опубликовал двадцать романов цикла «Ругон-Маккары» с подзаголовком «Естественная и социальная история одной семьи в эпоху Второй империи», где постарался во всех подробностях отразить жизнь Парижа времен Второй империи (столица Франции является сценой десяти романов). Но лучшие страницы в творчестве Золя те, где он абстрагируется от своих идей и учений позволяет историям жить собственной жизнью, открывая читателю беспокойный многонаселенный город.
Лучшие описания Парижа Золя дал в романах «Чрево Парижа» и «Дамское счастье», действие которых проходит в Л’Аль и в вымышленном магазине на одном из бульваров. Золя разделял левые идеи, и его романы рисуют город с точки зрения обездоленных и угнетенных. Париж изображен как механизм, всепожирающий гигантский двигатель, разрушающий человеческие судьбы во имя капитализма. Город разъедает капиталистический дух торгашества и коммерции. «Вдали простирался Париж, — пишет он в романе «Дамское счастье», — но Париж уменьшенный, как бы обглоданный этим чудовищем: дома, стоявшие рядом с ним, смотрели жалкими хижинами, а дальше лишь невнятно намечался лес дымовых труб; даже памятники архитектуры, и те почти совсем растаяли, — налево двумя штрихами был намечен собор Парижской Богоматери, справа небольшая дуга обозначала Дом Инвалидов, а на заднем плане приютился сконфуженный, никому не нужный Пантеон величиною с горошину».
Политические противники Золя — правые — мечтали отомстить Германии за поражение 1870 года. Наступившее процветание Франции, и Парижа в частности, не принималось во внимание, считалось, что позор унижения может стереть лишь военный реванш. Всемирная парижская выставка 1878 года, продемонстрировавшая всему миру выдающиеся достижения французской промышленности и успехи колонизации, отчасти восстановила веру нации в себя. Но утраченных земель это не вернуло, и уязвленное национальное самолюбие по-прежнему страдало.
Своим героем националисты избрали генерала Жоржа Буланже — патриота, республиканца, уверенного в том, что спасителем Франции является армия. Буланже был известным сердцеедом и политиком-популистом, он не боялся завоевать приверженность электората призывом к уничтожению столицы Пруссии. В 1886 году генерал получил пост министра военных дел и, появившись на публике, произвел неизгладимое впечатление своей окладистой бородой (отличительным признаком настоящего республиканца), черной кобылой и громкими заявлениями — например, «Армия держит нейтралитет». Он вошел в парижский фольклор в популярной песне «En revenant de la revue»[116], славившей события четырнадцатого июля: «Все, что мне осталось — восхищаться нашим смелым генералом Буланже». В 1889 году он был избран в Национальное собрание и стал еще известнее, вступая в союзы то с роялистами, то бонапартистами или радикалами. Устав от шаткости собственного положения и невероятно высокой п