о было колонией, в отличие от французов — колонией без империи. Среди немногих американцев, старавшихся вникнуть в политическую и интеллектуальную жизнь Парижа тех лет, был молодой писатель Пол Боулз, только начинавший свою карьеру, которая позднее поведет его по миру в погоне за острыми ощущениями. Молодой автор, еще не определившийся со своей сексуальной ориентацией, был введен в кружок Гертруды Стайн, однако истинной его страстью был сюрреализм: он старался найти связи с этим течением и даже опубликовал несколько стихотворений в сюрреалистическом журнале «Transitions». Боулзу удалось взять интервью у самого Тзара, он не уставал восхищаться коллекцией африканских масок лидера дадаистов. Однако первый из сюрреалистов больше походил «на врача, чем на поэта». Если Боулз и был разочарован, то всего чуть-чуть, эта встреча стала отправной точкой путешествия автора в неизведанные и опасные земли Северной Африки, подальше от серой пустыни интеллектуального Парижа.
Глава тридцать восьмаяИ пала тьма
Неистовый разгул гедонизма, характерный для 1920-х, длился недолго и являлся привилегией небольшого числа избранных, среди которых было мало не только коренных парижан, но и французов. За сияющими хромированными стойками модных brasseries Монпарнаса, танцами обнаженных красоток, пьянством художников и упоением вседозволенностью таился страх, который доминировал в послевоенных настроениях парижан. Главным мотивом служил ужас (и вполне оправданный, следует заметить) перед возможностью новой войны. Помимо этой, существовали другие реальные опасности, угрожавшие благополучию пролетариата и буржуазии Парижа.
Сильнее прочих проблем парижан беспокоило изменение состава населения столицы, усиливавшееся с начала столетия. В конце 1920-х — начале 1930-х годов незаметно для постороннего глаза Париж заполонили представители самых разных национальностей, на его улицах звучало множество языков. В начале столетия по сравнению с Лондоном и Нью-Йорком население Парижа было однородным и небольшим. Сократившееся в войну число горожан следовало как-то восполнять, а наиболее дешевым и легким способом было привлечение иммигрантов. Массовый приток чужаков будто взорвал Францию. В 1921 году иностранцы составляли 5 % от населения Парижа. К 1930 году их число удвоилось. Уровень преступности за тот же период взлетел до небес, и, согласно отчетам полиции, четверть всех преступлений совершили иностранцы.
Парижский пролетариат, в чью жизнь вторгались как левое, так и правое крыло политического бомонда, чувствовал нависшую угрозу. Отчасти это была подсознательная и неоправданная реакция на усиление культурной разнородности столицы, но иногда ею управляли политические активисты, которые, эксплуатируя идею спасения французской нации, стремились укрепить собственные позиции. Подъем фашизма в Италии и волнения по всей Европе никак не развеяли страхов горожан перед неотвратимо надвигавшимся столкновением интересов правительства страны и различных политических сил и течений. «Отбросы мира съезжаются во Францию и собираются захватить Париж» — вот общепринятое мнение улиц и прессы тех лет.
В те годы популярным «газетным» термином стало слово «métèque». Этот неологизм произошел от древнегреческого слова «метек», как в древних Афинах называли иноземных поселенцев. В разгар разбирательства дела Дрейфуса в 1890-х годах это слово вспомнил правый политик Шарль Моррас, и французы быстро приспособили его к обозначению иностранцев в целом. Этот термин был унизительным, если не расистским, для всех чужаков. Когда после краха Уолл-стрит в 1929 году экономический кризис докатился до Франции, и правые и левые политики все чаще указывали на métèques как на источник всех проблем страны. По стране и в ее столице расизм был обычным делом: на итальянцев нападали в Лионе, марокканцев убивали в Марселе. В барах, кафе и кинотеатрах Сен-Дени, оплоте коммунистического движения, когда правительство в начале 1931 года объявило, что иностранные рабочие облагаются более высокими налогами, чем французы, высказывали громкое одобрение. Лозунг «Франция для французов!» стал традиционным кличем левых, хотя непоколебимый в своих убеждениях коммунистический лидер Морис Торез позднее объяснял, что речь шла лишь о намерении избавить страну от шпионов и агентов других стран.
Первой крупнейшей группой переселенцев в Париж в те годы стали бежавшие от режима Муссолини итальянцы (после похода дуче в 1922 году на Рим поток иммигрантов резко вырос). Остальные итальянцы называли новых иммигрантов «fuorisciti» (буквально «те, кто извне»), а последние даже гордились этим именем. Но многие приезжали из Италии просто в поисках лучшей жизни, не имея никаких политических взглядов. Все они селились в северо-восточных районах города, где встречали русских, поляков, армян (большинство которых осели в столице, бежав от турецкой резни) и евреев из многих стран. Работы было мало, денег не хватало, но Париж все равно оставался убежищем и давал надежду на лучшую участь. Итальянцев никто не желал видеть, как, собственно, и остальных эмигрантов, но эти, по крайней мере, были «латинянами» — говорили на родственном романском языке и считались частью большого мира, раскинувшегося от Лигурии до Румынии, а следовательно, имели представление о цивилизации.
Самой крупной и политически противоречивой группой эмигрантов, осевших в Париже в 1920-х годах, были североафриканцы. Особенно тяжелой была жизнь алжирцев, которые, по сути, являлись французскими подданными, но из-за расовых отличий, другого языка или религиозной принадлежности с ними обращались как с métèques. Алжирцев, как и выходцев из Южной Италии, считали в большинстве своем преступниками, а разница между ними, по мнению общества, состояла в том, что итальянцы совершают насилие из нужды в деньгах, а алжирцы раздражительны, коварны и жестоки по природе. Были среди североафриканцев и харизматические лидеры, например Хадж Абдель Кадер, который ранее был коммунистом и основал движение «Étoile Nord-Africain» («Звезда Северной Африки») — националистическое движение, защищавшее права алжирских рабочих.
Антагонизм с североафриканцами ужесточился во время войны в Риффе в 1925–1927 годах. Это было восстание против французского правления в Марокко, возглавил которое эмир Абдель-Керим, ставший благодаря своей смелости героем для всех живущих в метрополии выходцев из Северной Африки. Восстание было подавлено с помощью французских военно-воздушных сил, столкновения отличались крайней жестокостью. Громче других существовавшим порядком возмущались левые, в частности — сюрреалисты, утверждавшие, что одна цивилизация не может стоять выше другой. И неслучайно, что в год подавления восстания Абдель-Керима на окраине Ботанических садов была построена Большая мечеть Парижа. Это религиозное сооружение создано в прекрасных традициях испано-мавританского стиля, а его уютный сад — одно из лучших в Париже мест, чтобы в солнечный день выпить послеобеденного чая. (Консервативные мусульмане XXI столетия относятся к этому сооружению с презрением, считают его воплощением гротескного колониального пафоса и предательством свобод, которых они еще не добились.)
В начале 1930-х годов большинство парижан не поддерживали знакомства с евреями, и естественно, что евреи образовали собственный замкнутый анклав, а некоторые постарались ассимилироваться. Зато почти каждый в Париже имел собственное мнение по так называемому «еврейскому вопросу» и мог дать множество рекомендаций, как следует его решать.
Большинство правых политиков были откровенными антисемитами и с 1890-х годов (после скандала из-за дела Дрейфуса) даже носили антисемитские значки как признак патриотизма. Изданием, на страницах которого развернулись основные споры по еврейскому вопросу, стала «La Libre Parole», некогда подогревавшая страсти вокруг процесса Дрейфуса, а к 1930 году превратившаяся в газету для католиков. В издании газеты участвовал Жорж Бернанос, бывший активист «Action Française»[125] Шарля Moppaca и яркий деятель правого политического крыла. Правые, как в дикое Средневековье, нападали на евреев. Разделяемый далеко не всеми французами антисемитизм тем не менее понятен был всей стране, ведь существовал издавна, как и сам Париж, и проявился еще в погромах при Филиппе-Августе.
Самым тревожным, однако, было то, что сильно беспокоило сторонников левых революционеров и авангардистов (эти сообщества к 1930 году более или менее оформились и вошли в силу), — рост ненависти к евреям среди рабочего класса и левых политиков, объединенные силы которых в глазах радикалов-мыслителей формировали парижскую действительность. В 1920 году одновременно с эпидемией холеры в Бельвиль прибыла новая волна евреев-переселенцев. Коммунистическая газета «L’Humanité» и социалистическая «L’Oeuvre» сразу же откликнулись, повторив расхожее мнение парижских рабочих кварталов: евреи, мол, несут Парижу болезни и смерть. Когда их не выставляли разносчиками заразы, то считали жадными зажравшимися капиталистами, чья единственная цель — подчинить себе и эксплуатировать урожденных парижан.
Подобные настроения в начале 1930-х не казались чем-то из ряда вон выходящим. Ненависть к иностранцам была не просто распространенной, она почиталась за добродетель, а евреев ненавидели не сильнее других наций, съехавшихся в Париж. Писатель и дипломат Поль Моран, чей антисемитизм укрепился во время долгого проживания в Румынии, не менее рьяно возражал и против пребывания в столице Франции кубинцев и бразильцев. Многие из весьма уважаемых писателей, в том числе Андре Жид, Ромен Роллан и Франсуа Мориак, были неприкрытыми антисемитами. Подобные предубеждения считались, как сказал некий современник, вполне «невинными».
Все переменилось в 1933 году, когда Германия отдалась в руки нацистской партии. К концу того года более 20 000 немцев бежали во Францию. А к концу десятилетия больше 55 000 беженцев из Германии прошли через Францию или осели в ней. Многие из них были евреями, и термин «беженец» быстро превратился в синоним слова «еврей». Сменявшие друг друга правительства Третьей республики слабели под напором требований защитить парижского рабочего и буржуа от наплыва иностранцев.