Год 1939-й был полон неестественной напряженности. Вследствие правления пролетариата, начавшегося с приходом к власти Народного фронта, интерес инвесторов к Франции резко снизился: франк стремительно обесценивался, инфляция росла. Муссолини и Гитлер тем временем захватывали огромные территории Европы. Парижская пресса либо замалчивала случаи агрессии Германии и Италии, либо кричала о англо-американских и еврейских заговорах, либо старалась заговорить зубы волнующейся публике. Никто не посмел напомнить о том, что именно Франция несет ответственность за реваншистские устремления Германии и попытки освободиться от гнета Версальского договора 1919 года. Позор: не прозвучало ни единого выстрела, а власти и интеллектуальная элита страны — Пьер Дриэ ля Рошель, Робер Бразийяк, Абель Боннар — вовсю пособничали Германии. А обыватели — завсегдатаи кинотеатров — привыкли к «патриотической» пропагандистской трескотне и к мрачным выпускам новостей о распродажах оружия, и это за два года до того, как коллаборационистское правительство Виши начало систематическое уничтожение всего, за что с 1789 года боролись левые политики Парижа. Даже празднование 150-летнего юбилея Великой французской революции в 1939 году для большинства парижан прошло незаметно.
Немецкие уличные указатели в Париже. 1942 г.
Летом 1939 года пресса уделила огромное внимание суду над Эженом Вейдманом, немецким аферистом и убийцей, назвав слушанья свидетельством развала Европы. Преступления Вейдмана особым размахом не отличались: он грабил посетителей парижской выставки 1937 года, зарезал американца, эльзасца, земляка-немца и некоторых других. Он не скопил своими преступлениями богатства, но заворожил публику, особенно женщин, хладнокровием и повадками хищника. Дамам было запрещено появляться на слушаньях в коротких юбках, но сотни вызывающе одетых женщин пришли поглазеть на гильотинирование Эжена — последнего публично казненного преступника Франции.
Общество разделилось: одни считали, что войну можно предотвратить, пусть даже ценой унизительного Мюнхенского соглашения, другие, точнее большинство, были уверены, что она неотвратима. Объединяло две эти группы одно: войны не хотел никто. Больше всех сложившейся ситуацией были обеспокоены высокопоставленные военные командиры, они-то прекрасно знали, что, несмотря на протяженность линии Мажино, пролегавшей вдоль восточного оборонительного рубежа страны, войска в массе своей не имеют ни желания, ни возможности сдержать непобедимую военную машину нацистов.
Август 1939 года выдался особенно мрачным: весь месяц небо над Парижем было затянуто тучами, а люди напряжены до крайности. Как обычно, те, кто мог себе это позволить, уехали на отдых к морю или в глубь страны.
Оставшиеся надолго запомнили тяжелый воздух столицы, которым, казалось, невозможно дышать. 22 августа грянул гром, разрядивший напряжение: до Франции дошли вести о пакте между нацистской Германией и сталинским СССР. Не прошло и недели, как гитлеровские дивизии перешли польскую границу. А 3 сентября 1939 года Великобритания и Франция объявили Германии войну.
Первой реакцией на начало войны стало неверие в реальность происходящего — горожане попросту пожимали плечами и возвращались к своим делам, а если и прислушивались к новостям с фронта, то с большим скепсисом. Поразительно, но скандалы и мелкие ссоры, подмочившие в прошлом репутацию властей в глазах избирателей, продолжались. Зимой 1939/40 годов и последующей весной — хорошо это или плохо, судите сами — жизнь Парижа впала в некий застой, когда большинство горожан не придавали значения войне или вообще игнорировали угрозу наступления. Театры и мюзик-холлы продолжали давать представления, залы заполнялись до отказа, даже после введения комендантского часа в январе 1940 года многие спектакли заканчивались после десяти вечера. Культура тех лет в определенном смысле демонстрировала высокомерное равнодушие: прославленный критиками Гастон Бати в театре Монпарнас поставил свою «Федру». «Сирано де Бержерак» и «Мадам Сан-Жен» с успехом шли в Комеди Франсез. Известный эстет, знаменитый своей индифферентностью к суетному миру поэт Поль Валери прочел лекцию «Мысль во французском искусстве» избранным представителям пяти крупнейших академий Парижа. Власти запоздало ограничили мясной рацион: граждан просили на два дня в неделю становиться вегетарианцами. Население проигнорировало эти распоряжения: мысль об обеде без мяса как тогда, так и сейчас неприемлема для парижан.
Горючее расточительно продавали всем желающим, горожане продолжали ездить за город на пикники.
Большинство парижан всех сословий погребли свой страх перед войной под завесой не знающего меры гедонизма. Популярные песни, как, к примеру, «On ira pendre notre linge sur la ligne Siegfried» («На линии Зигфрида развешаем белье») Рэя Вентуры или «Paris sera toujours Paris» («Париж всегда Париж») Мориса Шевалье, выражали крайнюю степень равнодушия к происходящему. Самыми популярными поговорками тех лет стали: «Зачем нам умирать или страдать ради каких-то неизвестных людей, которых мы в глаза не видали?» или «Если Гитлеру так нужна Европа, пусть забирает». Даже радикальные активисты из левых не считали зазорным высказывать подобные пораженческие сентенции. Трактат анархиста Луи Лекуана «Paix Immédiate» («Немедленный мир»), подписанный такими уважаемыми гражданами и друзьями простого люда, как Жан Жионо, имел хождение и пользовался одобрением в кофейнях и барах Бельвиля.
Настроения на фронте были и того хуже. В штабе армии служили умные и дальновидные офицеры, например Шарль де Голль, которые, видя недостатки линии Мажино, требовали переподготовки рядового состава, чтобы войска сумели справиться с новой тактикой «блицкрига», предполагавшей мощное стремительное наступление и полное подчинение захваченных территорий противника. Но высшее армейское руководство ничего не предпринимало. Наряду с пораженческими настроениями в армии царило повальное и бесконтрольное пьянство. На парижских вокзалах создали специальные «Salles de deséthylisation», где трезвели новобранцы, прибывавшие к поездам такими пьяными, что не стояли на ногах. В арьергарде солдаты гоняли мяч, в окопах бездельничали, играя в карты и слушая дружелюбные выкрики немецких солдат: «Не стоит умирать за Данциг! Поляки и британцы не стоят ваших смертей! Мы не станем стрелять, если вы не начнете».
Понятное дело, их обещания были блефом. В начале мая, сметая все на своем пути, германские дивизии промаршировали по Голландии и Бельгии. Но даже во время наступления нацистов на Париж столичные рестораны и театры принимали посетителей. По мере роста потока беженцев правительство под предводительством Поля Рено выпускало противоречащие друг другу указы: то муниципалитету предписывалось оставаться в столице, то сообщалось, что населению нечего беспокоиться, то вдруг Парижу все-таки предлагалось начинать готовиться к обороне.
Большинство парижан и гостей столицы считали бегство единственно верным решением, и в конце мая дороги заполонили автомобили, фургоны, автобусы и тележки переезжающих парижан. Эту волну паники пресса окрестила «la grande peur» — «великим страхом». Более четверти населения города оказалось в пути: их расстреливали немецкие самолеты, и некоторые от безысходности возвращались обратно — навстречу полной неизвестности. Тысячи детей потеряли родителей. Многие семьи так и не воссоединились.
В рамках только что созданной коалиции 16 мая на встречу с французским правительством и генералитетом армии прибыл Уинстон Черчилль. Он поразился царившему в городе хаосу. Когда англичанин вернулся в Лондон, Рено организовал в соборе Парижской Богоматери богослужение святой Женевьеве, на котором присутствовало множество народа. В конце первой недели июня правительство бежало в Тур.
Спустя несколько дней начались авиационные налеты. К 10 июня ручеек беженцев превратился в бурный поток, а военное командование спорило — стоит ли организовывать оборону столицы. Наконец 11 июня генерал Максим Вейган объявил Париж «открытым городом». Это заявление было оправдано с военной точки зрения: город не был приспособлен для серьезной обороны от авианалетов или артиллерийского обстрела — непростым и смелым решением военные спасли множество жизней. 14 июня в 5:30 утра войска 17-й армии генерала фон Кюхлера вошли в Париж. Две германские дивизии строем прошли до Эйфелевой башни и Триумфальной арки. К полудню генерал фон Штудниц занял кабинет в особняке Крийон на площади Согласия. Столица Франции не выказала и намека на сопротивление. Германия, и Гитлер в частности, усмотрели в этом доказательство морального разложения французской нации.
Прежде чем взяться за «слабых» французов, нацисты решили разделаться с проблемой расовой чистоты. Гонения на парижских евреев начались сразу после вступления нацистов в Париж. Немцы быстро нашли добровольных помощников среди членов муниципалитета, а самых рьяных из них — в полиции, которая была только счастлива выместить собственные унижение и страх на выдуманном внутреннем враге.
Германское присутствие проявилось незамедлительно и прямолинейно: на улицах Парижа появились указатели на ненавистном тевтонском языке, указывающие немцам путь к военным объектам и к местным увеселительным заведениям. Одним из первых нацистов, посетивших Париж, стал сам Адольф Гитлер. Утром 24 июня он устроил себе трехчасовую прогулку по городу в сопровождении архитектора Альберта Шпеера и художника Арно Брекера, считавших Париж жемчужиной западной цивилизации. Чтобы еще сильнее унизить французов, Гитлер устроил так, что подписание капитуляции прошло в железнодорожном вагоне в лесу под Компьеном, где больше двадцати лет назад германцы сами были унижены, подписывая Версальские соглашения. Британская пропаганда выпустила тщательно смонтированный фильм, в котором Гитлер во время капитуляции Франции, ликуя, танцует как безумный. Зрители Германии видели более правдоподобную версию этого события: фюрер утвердительно топает ногой сразу после подписания соглашений.