Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега — страница 2 из 21


Решение Хлодвига[76]

Женевьева была еще жива, когда внук Меровея Хлодвиг – он же Людвиг, то есть Людовик, Луи – сорок лет спустя после смерти Аэция бросил из своей тогдашней столицы, Реймса, взгляд завоевателя на Париж.

Пятнадцатилетний Хлодвиг был избран королем салических франков после смерти отца, короля Хильдерика, и всего за одно десятилетие добился власти над всеми франкскими племенами. В двадцать пять лет он владел землями от устья Шельды[77] до истока Соны,[78] от берегов Соммы до берегов Мозеля. Кроме того, он разгромил под Суассоном главного противника франков – авантюриста Сиагрия,[79] который присвоил себе странный титул «короля римлян» и правил весьма непрочным «Римским государством», раскинувшимся от Соммы до Луары. Став хозяином древней имперской провинции Бельгика Вторая[80] и всей нынешней Северной Франции, Хлодвиг рассудил, что было бы вполне логичным взять под свое крыло и паризиев. Точнее – подчинить их своей власти.

Однако Женевьева, все еще в ореоле воспоминания о своей «победе над гуннами», снова воплотила в себе «дух сопротивления»: она опять призвала своих земляков к борьбе, теперь – с варварами, язычниками, идолопоклонниками-франками.

Она не давала угаснуть мужеству соотечественников, она руководила обороной города и между двух атак сама сопровождала одиннадцать барж до Арси-сюр-Об и Труа,[81] чтобы привезти оттуда съестное. Такое ощущение, что именно она в это время руководила всей жизнью Лютеции.

В былые времена Женевьева смогла «победить» Аттилу – потому что Аттила до Парижа не дошел, она смогла в недавнем прошлом – и это добавило ей славы – потребовать от отца Хлодвига возврата многих узников, потому что Хильдерик тогда боролся с Сиагрием… А вот перед Хлодвигом ей пришлось склониться, а городу – сдаться. Первые хроникеры, когда наступала необходимость обратиться к этому тягостному делу, либо писали о нем путано и туманно, либо стыдливо его обходили – ну и в результате мы почти ничего не знаем ни о фиаско святой, ни о том, насколько воинственно себя вел по отношению к ней национальный герой. И нам дозволено предположить, что у этого последнего рука была тяжелой…

Тремя годами позже Хлодвиг (возможно, и по любви, но что из политических соображений – точно!) женился на гордой Клотильде,[82] племяннице короля Бургундии, которая, как всем известно, была христианкой.

У Женевьевы снова появилась надежда – она всегда любила трудные задачи. Если уж она не сумела отделаться от этого франка с помощью оружия, можно завладеть его душой с помощью молитвы. Можно предположить, что Женевьеве удалось быстро завоевать доверие Клотильды и дальше они стали действовать уже вместе, усердно трудясь ради обращения короля.

Неудивительно, что Женевьева была удостоена королевской дружбы и чести стать духовной наставницей короля: она вполне этого заслуживала, ведь о ее храбрости, мужестве, набожности, аскетизме говорили уже чуть не по всему белу свету.

Разве не утверждают, что незадолго до смерти Симеон Столпник[83] с высоты столба, где он простоял в окрестностях Антиохии двадцать два года, просил путешественников, отъезжающих на Запад, передать его приветствие творящей чудеса парижанке, которая восторжествовала над Бичом Божьим. На таких вот вещах строится репутация святой… А кроме того, Женевьева обладала даром целительства – она вылечивала невротиков и истеричек, которых в те времена было столько же, сколько во всякие другие, и ее авторитет от этого только возрастал.

Хлодвиг яростно сражался, и суд его был скорым, но тем не менее в вопросах религии он был достаточно терпим. С первых же дней своего правления он стал привечать священнослужителей, брать их себе в советники – как, например, епископа Ремигия.[84] Король желал заручиться поддержкой церкви и доказал, когда решалось «дело о суассонской чаше», что придавал куда больше цены священному сосуду, чем жизни солдата.[85]

Клотильда добилась от Хлодвига разрешения на торжественное крещение их первенца, но, к несчастью, ребенок очень скоро умер.

Второй сын, которому также устроили пышные крестины, тяжело заболел. Хлодвиг начал сильно сомневаться в защитной силе христианской веры, но тут однажды, вовсе не в Тольбиаке,[86] как говорят обычно, а где-то между Бонном и Майнцем, его армии, сражаясь с алеманнами,[87] стали отступать. Суеверный, как все завоеватели, Хлодвиг воскликнул: «Бог Клотильды!..» – и в течение дня отступление обернулось победой.

Историки – и первым это сделал Григорий Турский[88] – не преминули сравнить Хлодвига с Константином Великим.

Так же как Константин, Хлодвиг обратился в христианскую веру – или утверждал, будто обратился, – на поле битвы после того, как заключил своего рода сделку со Всевышним; так же как Константин, он тут же стал защитником епископов и – одновременно – пользовался их защитой. Подобно Константину, он постоянно искал повода для войны и проявлял неутолимую жестокость в отношении врагов, соперников, родственников. Следом за ним, как и за Константином, двинулись епископы с посохами в руках – отпуская грехи и укрепляя позиции церкви. Просто невозможно себе представить, чтобы пример великого, почитаемого всеми христианами императора не преследовал Хлодвига.


Собор Нотр-Дам


Как только Хлодвигу подчинились алеманнские племена, как только святой Ремигий окрестил его, король двинул войска на Бургундию, где царствовал его тесть и жила семья его жены. И если ему и не удалось присоединить королевство к своим владениям, то помешать ему расширяться удалось вполне.

Теперь можно было заняться вестготами, которым Хлодвиг объявил настоящую религиозную войну.[89] Вестготы были разбиты им в сражении при Вуйе[90] в 507 году, франкский король самолично прикончил вестготского короля Алариха II и захватил все принадлежавшие ему территории севернее Пиренеев.

Для того чтобы полностью сравняться со своим римским образцом, оставалось только уничтожить всех членов собственной семьи. Он начал это делать до крещения и продолжил после – до полного истребления. Все главы его рода были по его приказу поочередно убиты.

На одной из ассамблей Хлодвиг во всеуслышание пожаловался на то, что он – словно путешественник на чужбине, что у него нет тыла, что в случае какой неприятности нет больше ни единого родного человека, который пришел бы к нему на помощь… Сделал он это, чтобы убедиться, что никого не забыл! Ни один дальний родственник, если таковой и уцелел, не решился объявиться – родство с королем стало слишком опасным… Епископы же представляли эти трагические кончины, уносившие всех врагов Хлодвига одного за другим, как знак милости Божьей. После каждого убийства король возводил храм – ох как же много он построил храмов!

Престиж римских институтов власти был еще настолько высок, что Хлодвиг испытал гордость, когда в 508 году, по возвращении с очередной готской войны, получил в Туре – по велению византийского императора Анастасия – знаки отличия римского консула.[91]


Король Хлодвиг принимает крещение от Св. Ремигия. Миниатюра Хроники Сен-Дени. 1493


Вскоре после этого он созвал в Орлеане особый совет, который подтвердил духовенству его привилегии.

А после этого, став в собственных и чужих глазах одновременно защитником всего римского и защитником христианской веры, бывший варвар, бывший вождь салического племени, переодетый в консульский пурпур, возможно – с идущими впереди него ликторами,[92] наверняка – в сопровождении священства, совершил триумфальный вход в Лютецию, которую решил сделать, по примеру императорских префектов, столицей своего государства.

Решение и на этот раз было продиктовано прежде всего географическим положением Лютеции, находящейся на перекрестье путей сообщения – словно в самом центре звезды, положением особенно благоприятным для того, чтобы присматривать как за северными, франкскими территориями, так и за южными, франками завоеванными. А еще, конечно, Лютеция была хороша воспоминаниями, скопившимися в ее стенах. После Цезаря, после Юлиана Лютеция в третий раз подтвердила свое предназначение быть главным городом государства.

Именно в Лютеции Хлодвиг проведет три последних года своей жизни, именно из Лютеции он станет управлять королевством, занимавшим территорию куда большую, чем Франция сегодня: ей недоставало тогда Бургундии и подчинявшейся Бургундии Савойи, к ней еще не были присоединены Прованс и Нарбонна, составлявшие тогда часть итальянского государства остготов, зато на востоке королевство франков простиралось до Везера[93] и Дуная.

Вероятно, Хлодвиг вынашивал планы дальнейшего расширения территории королевства франков, но смерть помешала завоевателю осуществить эти мечты: король скоропостижно скончался в сорок пять лет.

Это был мерзкий тип, величайший авантюрист, крупный политик. Хлодвиг принадлежал к тем отмеченным судьбой людям, которые с щипцами в руках выдирают из утробы эпохи все плоды, какие она только способна произвести на свет. А если мать помрет или ребенок родится уродом? Пусть! Дитяти надо родиться, и точка.

После Хлодвига уже не было ни одного римского префекта и ни одного римского консула. После Хлодвига о Галлии и галльских провинциях говорилось лишь в прошедшем времени. Галлия преобразилась, она стала королевством франков,[94] и тогда же Лютеция сменила имя. Отныне город известен только как Париж.

Могила Женевьевы

А Женевьева-то успела увидеть, как все свершилось! Долгожительство этой аскетичной пророчицы было поистине чудесным и усиливало благоговение перед ней. Женевьева была еще жива в 507 году, когда Хлодвиг с Клотильдой, возможно в благодарность за победу, дарованную им в сражении при Вуйе, на высоком левом берегу – там, где во времена римлян горшечники брали глину, – заложили базилику в честь святых апостолов Петра и Павла. Женевьева была все еще жива, почти девяностолетняя, когда в 511-м Клотильда захоронила мужа в крипте этой новой церкви, превратив ее в королевскую усыпальницу.

И только следующей зимой, во время сильных морозов, Женевьева угасла. Париж оделся в траур по святой старушке, по первой защитнице своего города – она воспринималась с тех пор почти как всеобщая прабабушка. Ее тело упокоилось рядом с телом Хлодвига – так, словно бывшие противники, примирившись, обречены были в смерти стать неразлучными.

Имена Петра и Павла принадлежат всем христианам, имя Женевьевы – одному Парижу, но вскоре храм, посвященный двум святым апостолам, превратился в храм, посвященный лишь одной святой: церковь все равно называли не иначе как церковь Святой Женевьевы. К ней присоединилось аббатство.


Древняя церковь Св. Женевьевы в Париже. Гравюра XIX в.


Капитель колонны церкви аббатства Св. Женевьевы. Романский стиль. XI–XII вв.


Впервые монастырская церковь Святой Женевьевы была перестроена при Филиппе Августе,[95] затем ее пришлось реконструировать второй раз – уже при Людовике XV – вследствие обета, произнесенного этим последним во время болезни. Необходимые денежные средства нашли, взвинтив цены на лотерейные билеты. Проект был заказан зодчему Суффло,[96] но архитектор умер, так и не увидев свое творение завершенным.

Совершенно обновленный архитектурный памятник был едва закончен, когда разразилась революция: здание присвоили, раку с мощами Женевьевы разбили, тысячелетний прах развеяли по ветру, а на место погубленной раки уложили грузное тело Мирабо.[97]

И именно по случаю смерти Мирабо монастырская церковь Святой Женевьевы, назначенная отныне местом упокоения «французов, прославленных своим талантом, своею добродетелью, своим служением родине», превратилась в Пантеон.

Вот только Мирабо недолго там оставался: Учредительное собрание его туда положило, Конвент его оттуда выкинул, а на его место положил Марата, которого выкинул Термидор. Ну и судьба у мавзолеев! В последние полвека мы видели аналогичное перемещение останков – на Красной площади – и удивлялись ему…

Наполеон вернул Пантеон церкви, Луи Филипп[98] возродил его для славы. В новой базилике Святой Женевьевы, пока длилась Вторая империя,[99] опять появилась церковная утварь, которую вновь удалила оттуда Третья республика[100] – тогда же, когда она снова выгравировала на фронтоне Пантеона революционные слова: «Великим людям благодарная отчизна».[101]

Каждая волна – якобинская, имперская, буржуазная, просто мирская – оставила здесь свой след, каждая эпоха помещала сюда на хранение несколько из своих самых именитых обломков: от Руссо[102] до Жореса,[103] от Вольтера[104] до Золя.[105]

Генерал Марсо,[106] маршал Ланн,[107] адмирал де Бугенвиль[108] соседствуют тут с депутатом Боденом, застреленным из ружья на баррикадах, с двумя Карно,[109] членом Конвента и тем, что был убит анархистом, с сердцем Гамбетта…[110] Ну а что делают в этой компании банкир Перрего и министр Крете?[111] Наверное, их угораздило прославиться ко дню своей смерти, но ненадолго, потому что к нашим дням они давно и прочно забыты… Даже в Пантеоне есть свои отбросы.

История первого храма Святой Женевьевы – это начало истории Парижа, история Пантеона – история двух последних веков Франции.

Когда в мае 1885 года катафалк для бедных, сопровождаемый такой толпой, какой никогда не увидишь на погребении богачей, остановился у белых ступеней Пантеона, он привез другого всеобщего пращура, самого французского из всех великих поэтов, автора «Отверженных», «Легенды веков» и «Возмездия», того, кто в дни, когда несчастье снова шло с Востока, когда враг собирался разбить лагеря в Бурже, в Шуази-ле-Руа, в Буживале, написал:

«Париж – город городов, Париж – город людей. Париж – не что иное, как огромное убежище, безграничное гостеприимство…

Разве такая столица, такой источник света, такой центр надежд, душ и сердец, такое вместилище всеобъемлющей мысли может быть подвергнут насилию, разрушен, взят приступом – и кем взят? диким захватчиком? Этого не может быть, этого не будет. Никогда, никогда, никогда!»

Разве этот крик не слышится вам эхом – отраженным, выросшим, возвеличенным тринадцатью веками эхом первого вопля – вопля Женевьевы?

Средневековые паломники в любое время года реками притекали к мощам святой. Сегодня паломники мысли со всего света круглый год приходят поклониться праху поэта.

Старый гигант слова не может покоиться иначе как под гигантским же куполом. В наши дни для всего мира Пантеон – это могила Виктора Гюго.

Город городов, город людей, столица и мозг… Вот это прекрасное определение главного города, каким Париж не перестает быть со времен Хлодвига. Власть вполне может перемещаться или отсутствовать. Она может быть в Блуа – во время отпуска, она может быть в Версале – на представлении или в изгнании, она может оказаться в Бурже, в Бордо, в Виши – все это столицы поражений. Париж навсегда останется столицей всякого труда, всякой ярости, всякого триумфа. Ничего важного, ничего продолжительного не может произойти во Франции без участия Парижа или не по воле Парижа. Решение Хлодвига окончательно определило его судьбу.

Крыша Хильдеберта[112]

Рима больше нет, Парижа еще почти нет.

В этой ночи или, точнее, на этом туманном, неверном рассвете, каким было раннее Средневековье,[113] города искали себе форму, народы – место, общество – закон.

Нам неизвестно, кто был вторым королем Франции: то ли его не было вовсе, то ли королей было сразу четверо.

У франков еще не существовало права первородства при наследовании, и сыновья Хлодвига – Теодорих, Хлодомир, Хильдеберт и Хлотарь – разделили между собой королевство, как делят, при наличии частной собственности на землю, сельскохозяйственные угодья. В это время и появились понятия Нейстрия[114] и Австразия,[115] чтобы хоть как-то обозначить границы, и каждый из братьев сделался королем в своей четверти Франции.

Хильдеберту при дележке достался Париж, но остальные братья, чтобы лучше присматривать друг за другом и жить не слишком далеко от настоящей столицы, устроили себе резиденции в наиболее близких к ней городах своих государств: кто в Суассоне, кто в Реймсе, кто в Орлеане – и отсюда распространяли свое влияние по главным направлениям, достигая северных берегов Мааса, центра Германии и пиренейских отрогов.

Плачевная во всех отношениях, а прежде всего – не позволяющая осуществлять здоровое управление страной, эта система наследования престола порождала зависть, возбуждала соперничество, разжигала беспощадную ненависть, и в конце концов Франция при Меровингах превратилась из-за всего этого в обширную арену преступлений. Каждая смерть становилась желанным поводом для нового передела владений, в каждом младенчике, еще не вышедшем из колыбели, виделся враг, которого нужно немедленно истребить – прежде даже, чем его отнимут от груди. Никогда еще братья так истово не молились о смерти своих братьев, а сестры – о бесплодии своих сестер. И чаще, чем Небесная благодать, этим молитвам внимали кинжал и меч.

Клотильда, гордая и набожная Клотильда, не смогла помешать своим младшим сыновьям, Хильдеберту и Хлотарю,[116] прирезать детей, оставленных ее старшим, Хлодомиром.[117] Избежал этой участи только один из них, укрывшийся в монастыре и принявший постриг. Его имя сначала получил основанный им монастырь, затем деревня, затем мост, затем автомагистраль: беглеца звали Хлодоальд, впоследствии он был канонизирован, отсюда – Сен-Клу.

Тем не менее короли первого и второго поколения еще хранили некоторое понимание единства Regnum Francorum.[118] Они умели объединяться, чтобы увеличивать свои владения: им удалось захватить королевство Тюрингия в Германии, завоевать большое королевство Бургундское, они заставили остготов уступить им Прованс, и передача прав на него была подтверждена Юстинианом,[119] как только тот утвердил свою власть в Италии.


Лютеция в 508 г. (во времена короля Хильдеберта). Историческая карта. Гравюра из Traite de la police. Начало XVIII в.


Такое ощущение, что в это время в двух противоположных точках Европы мечтали восстановить древнюю Римскую империю: в Реймсе Теодеберт,[120] самый замечательный из внуков Хлодвига, с полчищами франков и германцев, в Византии – Юстиниан со своими Codes, своими Institutes[121] и армиями великолепного Велизария.[122]


План аббатства Сен-Жермен. Гравюра XVII в.


Но за Альпами и Пиренеями франкским королям не повезло: их отважных аламанов разбили на юге Италии, и им пришлось убираться с Апеннинского полуострова; не счастливее сложилась судьба войска под началом Хильдеберта в Испании; ну а Септимания,[123] точнее, прибрежные районы от Русийона до Нима по-прежнему оставались частью королевства вестготов.


Капитель колонны. Аббатство Сен-Жермен. Романский стиль. XI–XII вв.


Война с Италией, война с Испанией – эти слова были в VI веке привычны для ушей французов и звучали уже предвестием поражения в финале кампании.

Из Сарагосы Хильдеберт привез лишь тунику святого Винценция и золотой крест, происхождением из Толедо. Для хранения этих своих трофеев, доставшихся ему в результате грабежа, он, по просьбе епископа Германа, основал в предместье Парижа монастырь. Место, выбранное им, уже носило на себе отпечаток истории: в этих самых краях Камолуген, идя на бой, собирал свои войска, отсюда он ушел на Марсово поле, где был разбит легионами Лабиена.[124]

Новая базилика, посвященная сначала святому Винценцию и Святому Кресту,[125] поражала великолепными мозаиками – имитацией равеннских,[126] а еще больше – своей сверкающей на солнце кровлей, сделанной из позолоченных бронзовых пластин.

Эти продиктованные набожностью расходы ничем не помогли королю Хильдеберту: смерть настигла его в 558 году, на следующий же день после освящения храма. Там его и похоронили – так же, как восемнадцать лет спустя похоронят епископа Германа.

Из-за этого последнего и, конечно, благодаря сияющей крыше базилику Святого Винценция в народе перекрестили в храм Сен-Жермен-ле-Доре.[127] Вплоть до эпохи Дагоберта[128] эта церковь служила усыпальницей королей первой династии.

Потом роскошную крышу разворовали норманны,[129] и в 1000 году ее заменили высокой квадратной башней, увенчанной шпилем, – и башня эта знакома всем хотя бы по имени.

Именно сюда в нашей половине века молодые люди со всех концов света несут свои блеск или нищету, скуку или грезы, спешат кто с новой спортивной машиной, кто с беззаконной любовью, кто с печальными песнями. Базилика Хильдеберта – это Сен-Жермен-де-Пре.[130]

Казнь Брунгильды[131]

Стало быть, франкские короли завладели всей Западной Европой, кроме Италии и Иберии. Граница их государства тянулась от современного Лейпцига до современной Ниццы, пересекала Баварию, огибала озеро Констанция и шла вдоль Сен-Готарда.

Кончина Хильдеберта, продолжившая собой длинную цепь смертей – как естественных, так и насильственных, – позволила последышу Хлодвига, Хлотарю,[132] взять под свое единоначалие всю эту обширную территорию, и Париж на три года (558–561) снова стал единственной столицей франков.

Если чем и рисовать портрет Хлотаря – то кровью. Вспомним лишь одно из нескольких дюжин его преступлений.

Один из сыновей Хлотаря захотел стать независимым – и отец приказал запереть молодого человека в хижине из досок, которую после этого подожгли. Вроде бы папашу после этого стало мучить раскаяние, и он отправился в паломничество ради искупления греха, но дошел только до Тура. А на следующий год, мучась бронхопневмонией, заработанной на охоте, снова поссорился с Богом и перед смертью бросил в Его адрес такие кощунственные слова: «Ох, что же это за Царь Небесный, если Он губит столь великих царей земных?»

После него также осталось четверо сыновей-наследников, и королевство франков опять было поделено на четыре части.

Париж пережил тогда любопытное приключение, которое лишний раз доказывает значение нашего города. Король Кариберт,[133] которому при новом разделе Франции достался Париж, умер первым, и братья тут же принялись не без алчности делить его земли. Всё бы ничего, но у них никак не получалось достичь согласия в вопросе о том, кому будет принадлежать Париж. И в конце концов они решили сделать его «неделимым городом», которым станут управлять сообща с помощью назначенных ими наместников, причем ни один из трех королей по этому договору не имел права войти в Париж без разрешения двух других. Статус столицы франков в это время можно сравнить разве что с положением Берлина после Второй мировой войны…

Но самое удивительное в этом удивительном договоре то, что три короля соблюдали его в течение шести лет, – особенно трудно в это поверить тем, кто знает, что любовницей одного из подписавших его, Хильперика,[134] была Фредегонда,[135] а другой, Сигеберт,[136] только что женился на Брунгильде!

Королева Брунгильда прославилась не только тем, что ее протащили по земле, привязанную за волосы, одну руку и одну ногу к конскому хвосту, как нам памятно со школьных лет. Брунгильда, прежде всего, возвысилась над своим временем. Эта вестготская принцесса, воспитанная в Испании на римский лад, говорила на классической латыни и ценила поэтов. К тому же она была красива или слыла красавицей: королева, как же иначе! Она сверкала необычайным блеском при дворах, состоявших из выскочек-солдафонов и жадных до земель и недвижимости епископов. У нее был широкий кругозор, она умела вести беседу на любые темы и отлично разбиралась в политике, она была решительной, настойчивой, любила командовать – все эти качества вместе не так уж часто встречаются в любую эпоху, а в ее время и подавно были редкостью.

Сияние Фредегонды, если сравнить с тем, что исходило от Брунгильды, напоминало поблескивание черной геммы или отсвет глаз ночного хищника. Эта необразованная, некультурная рабыня, не обладавшая умом, зато наделенная дикими амбициями, настолько же свирепая при победе, насколько трусливая при поражении, должно быть, отличалась некой животной соблазнительностью, потому что Хильперик только ради того, чтобы ей понравиться, прикончил всего за неделю двух своих первых жен, одна из которых была родной сестрой Брунгильды.

Вот вам начало конфликта. Чуть позже Хильперик вторгся на земли Сигеберта, принеся туда ужас и смерть. Сигеберт ответил тем, что направил против единокровного брата свои германские армии. Все соглашения были нарушены, Сигеберт с оружием в руках вошел в «неделимый город» и обосновался там. Таким образом, Брунгильда стала королевой Парижа.

Третий брат, Гонтран, тщетно пытался выступить в роли третейского судьи.

Соперничество Сигеберта и Хильперика, а затем их вдов и их потомков в течение сорока лет заполняло собой историю, продолжались зверства, грабежи, убийства, сжигались монастыри со всеми их обитателями, преступления совершались прилюдно, среди толпы, и на супружеском ложе, королей протыкали насквозь в ту минуту, когда их поднимали на щит, в кинжалах ловко вытачивались отверстия, чтобы наполнить их ядом, похищали детей, отрезали руки, выкалывали глаза, лжесвидетельства продавались по высокой цене, ненависть передавалась от отца к сыну, подобно наследству… Худшие страницы византийских анналов не содержат таких ужасов. Впрочем, и Византия тут не стояла в сторонке: император Мауриций однажды вмешался в эту кровавую бойню, чтобы поддержать бастарда Хлотаря в его правах.

Сигеберт был убит в Артуа, и Брунгильду бросили в руанскую тюрьму. Хильперика убили близ Парижа, и Фредегонда укрылась на хорах собора Парижской Богоматери, где принялась молиться. Удача или, вернее, неудача еще не раз будет менять лагерь, доставаясь то одним, то другим.

Теперь нам надо немного подправить финальную картину, созданную памятью народа, ту, что в течение стольких поколений населяла детское воображение страшилками. Правда была куда ужаснее легенды: грех восторжествовал, добродетель была наказана, над старостью как следует поглумились.

Но вовсе не Фредегонда обрекла свою многолетнюю соперницу на пресловутую смертную муку – Фредегонда к тому времени уже шестнадцать лет как была мертва. Выиграв последнюю битву между Суассоном и Ланом, она тихо угасла в своей постели, которую к тому времени довольно давно уже делила с любовником – Ландериком. И осуществить посмертное мщение Фредегонды взялся ее сын, Хлотарь II.

И вовсе не молодую прекрасную женщину с пышной грудью привязали тогда к конскому хвосту, но старуху семидесяти девяти лет. Потому что Брунгильде было именно столько. Она правила вместе с сыном, потом – вместе с внуками, она правила, когда были детьми ее правнуки, от их имени. Всеми покинутая, преданная, схваченная врагами, она была обвинена во всех преступлениях, какие только совершались в течение четырех царствований, включая и те, что совершила Фредегонда. Три дня Брунгильду пытали, перед тем прирезав у нее на глазах последних ее потомков, затем посадили ее на верблюда и долго возили ее так сквозь воинский строй под хохот и улюлюканье солдат. Верблюд у франков! Нам это кажется странным, необычным, между тем присутствие верблюда доказывает всего лишь, что продолжалась торговля с Востоком и что меровингские правители унаследовали от Рима склонность к зверинцам.


Король Хильперик и Фредегонда присутствуют на казни обвиненных в колдовстве. Миниатюра XIV в.


Наконец несчастную старуху сняли с седла и привязали за руку, за ногу, за волосы (надо полагать, волосы у Брунгильды были уже совсем седые) к хвосту необъезженного коня…

Историки не могут найти согласия, выясняя, в каком месте была совершена казнь. Большинство, повторяя это друг за другом, помещают место казни в окрестностях Дижона, но некоторые утверждают, что казнь имела место в Париже и что растерзанное тело старой королевы волокли вдоль будущей улицы Пти-Шан.[137] Часть этой улицы после Второй мировой войны была переименована: ей дала свое имя национальная героиня, другая мученица – Даниель Казанова.[138]

Трон Дагоберта

В течение века, который отделял смерть Хлодвига от царствования Хлотаря II, Париж, хотя и переходил из рук в руки и менял королей, не переставал расти. Церковные приходы располагались теперь по обоим берегам Сены: Сен-Жюльен, Сен-Северин, Сен-Мерри, Сент-Этьен, Сен-Марсель, Сен-Жерве, Сен-Лазар… Дома теснились вокруг завезенных издалека мощей или памяти о священнослужителях-чудотворцах. Не стоит удивляться подобному цветнику святых в Париже времен Меровингов – впрочем, как и в других местах в ту эпоху. Добродетель была здесь таким редким товаром, что один тот факт, что ты человек порядочный, великодушный и хоть чуть-чуть стремишься помочь людям, уже считался чудом, и, по общему мнению, такой человек заслуживал канонизации.

Тогда и впрямь «только вера и спасала», вера… и церковники – им одним удавалось иногда внушить страх королям.

Париж рос, но рос содрогаясь. Париж рос, но рос беспорядочно, не зная гигиены, без какого-либо плана. Но какой заботы о благоустройстве города можно было ждать от века, который не знал грамоты и – это касается всего франкского Запада – произвел на свет всего двух писателей: поэта Фортуната, воспевшего Брунгильду, и историка Григория?[139] Никакой другой свет не светил в эти темные времена децивилизации.

Братоубийственные войны, которые истребляли королей и истощали народы, свидетельствуют не только о разгуле насилия и диких нравах, царивших в те времена. Такие кровопролитные войны доказывают и пагубность территориальных разделов, и необходимость единой власти, резиденцией которой, это совершенно очевидно, служил Париж.

Брунгильда первой поняла необходимость единой власти с центром в Париже: когда четверо ее внуков остались сиротами, она – вопреки всем франкским обычаям – провозгласила королем одного, старшего. Стало быть, знаменитый Салический закон – имеется в виду переход престола к старшему из потомков мужского пола, – который так упорно отстаивали при последних Капетингах (из прямо наследовавших трон), являлся на самом деле решением, нет, изобретением Брунгильды, вступившим тогда в противоречие с салической традицией и салическими нормами.

Ум Брунгильды принес пользу ее палачу. Хлотарь II, единственный, кто выжил в долгой семейной резне, постарался восстановить единство власти. Он правил своим государством из Парижа, где и созвал в 614 году совет епископов одновременно с мирской ассамблеей, а правил он разными подчиненными ему франкскими территориями, посылая туда безусловно верных ему высших должностных лиц.

Именно в это время особое и очень большое значение при дворе придавалось функциям мажордома, или майордома,[140] и человек, занимавший эту должность, играл по обстоятельствам роль то первого министра, то вице-короля.

Майордом Австразии, который выступил подстрекателем в «деле Брунгильды», звался Пипином – от него и пошла династия Каролингов.

А что было дальше? А дальше Хлотарю II, умершему в 629 году и захороненному в Сен-Жермен-ле-Доре, наследовал его старший сын, которого Париж сделал героем песенки, – это добрый король Дагоберт,[141] стоявший бок о бок с великим святым – Элигием.[142] Но песенка – не история. Жизнь каждого из этих знаменитых приятелей таит в себе немало сюрпризов.


Петрус Кристус. Святой Элигий. 1449


Обратимся к Элигию… Есть что-то от необычайного приключения в самом его возвышении. Начинал он в Лиможе как кузнец и с самого начала отнюдь не отличался скромностью. Во всяком случае, на своей вывеске он написал: «Элигий, мастер из мастеров, хозяин над всеми». В Париже он обосновался как ювелир, и вскоре среди его клиентов оказались придворные, которым Элигий поставлял чаши, посуду, ларцы, дароносицы и раки для мощей. Золотой трон, который называют Дагобертовым, был изготовлен Элигием для Хлотаря II. Дагоберт получил трон совершенно готовым вместе с прочим наследством.

Работая с золотом, приближаешься к государственной казне, точно так же – работая на короля, становишься его советником. Элигий судил обо всем и вкус к власти имел отменный. Для Дагоберта он перестроил налоговую службу и исправил финансовое положение. Будучи неплохим бизнесменом, прежде чем стать церковником, Элигий продемонстрировал еще большую искусность и ловкость в качестве казначея, чем в качестве королевского ювелира.


Король Дагоберт I. Фрагмент надгробия в аббатстве Сен-Дени


Министров финансов любят редко, но будущего святого Элигия не то чтобы не любили – его ненавидели. Париж питал к нему просто жгучую ненависть. После смерти короля Дагоберта I, страшась за свое будущее, Элигий отправляется в Нуайонское аббатство, где и доживает весьма осторожным изгнанником свой век. Если и свершил какое чудо этот святой, то чудо заключалось в умении изъять у народа столько звонкой монеты.

Что же до самого Дагоберта, то и он был вовсе не таким славным малым, каким его считают. И если сожалеть о кончине этого «доброго короля», то только сравнивая его с наследничками.

У Дагоберта был темперамент воина, склонность к деспотизму во власти и вкусы сатрапа. Убийства совершались им отнюдь не в порядке исключения – напротив, для Дагоберта это был один из методов правления. Он воспринимал брачные обеты как своего рода сделку и много раз менял законных жен, при этом даже и не думая отказываться от доброй сотни сожительниц. И если однажды придворному ювелиру довелось увидеть короля в несколько странно надетых штанах, значит, скорее всего, тот одевался наспех, уходя из гарема.

Тем не менее надо отдать Дагоберту должное: он много разъезжал и, имея благодаря Элигию много денег, преуспел там, где его отец потерпел поражение. Дагоберт практически восстановил единство Regnum Francorum, то бишь Франкского королевства, на территории от Восточной Германии до Пиренеев. Это был жестокий король, но – великий король.

Чтобы обезопасить себя от нападения славянских народов, которые близ границ его германских владений уже начинали волноваться, Дагоберт заключил с византийским императором Ираклием I[143] договор о дружбе и «вечном мире». Из этого ясно, насколько далеко простиралась держава Дагоберта…

И тогда Париж внезапно оказался вторым городом мира, по крайней мере, если иметь в виду значимость того, кто там царствовал. А ведь присутствие где-то сильной власти привлекает туда и стимулирует там всякую деятельность – будь то строительство или торговля, оно благоприятно для роста амбиций, оно магнитом притягивает в эти края путешественников. Должно быть, в Париже нечем было дышать, оглушал шум, доносящийся из мастерских ремесленников, трудно было перемещаться, и уже тогда его жители начали мечтать о свежем деревенском воздухе – именно потому Дагоберт с таким удовольствием отправлялся провести конец недели на своих виллах в Рюэйе и Эпине́.

Именно в Эпине король Дагоберт и умер – в 639 году. Его великое царствование продолжалось всего десять лет. И именно в Сен-Дени, в базилике, построенной Элигием, король Дагоберт и упокоился – первым из французских монархов, которых отныне станут тут хоронить.

После него все снова развалилось. Наследники опять разделили королевство, и даже те, кому при дележке доставался Париж, не делали из него своей резиденции. А мы знаем, что, когда французские власти покидают столицу, ни к чему хорошему это не приводит.

Так что же – последние Меровинги были королями-бездельниками? Не больше, чем многие другие! Впрочем, им едва хватало времени кое-как поцарствовать, а уж что-то сделать… Обзаводясь потомством чаще всего в возрасте четырнадцати или пятнадцати лет, все эти Теодорихи, Хлотари и прочие Дагоберты умирали, не достигнув двадцати четырех – двадцати пяти лет. Все подряд. Таким образом, на столетие пришлось десять или двенадцать королей, которым досталась традиционная декоративная роль: они принимали посланников, произносили заготовленные для них речи, подписывали официальные бумаги, знать не знали, какие приказы отдаются от их имени… Они царствовали, но не правили.


Король Дагоберт перестраивает аббатство Сен-Дени. Миниатюра XIV в.


Ошибка этих королей заключалась не столько в том, что они перемещались в повозках, запряженных быками, – тогда о другом транспорте еще не ведали, других скоростей не знали. Их главная ошибка состояла в том, что они совершенно отдалились от народа, что предпочитали реальной власти роскошь своих дворцов с большей или меньшей толикой распутства. Их ошибка, их несчастье было в том, что они не умели или не могли помешать каждому из своих высших сановников, майордомов, герцогов, графов перестраивать королевство, как тем хотелось, перекраивать и переделывать его, опираясь на один-единственный регион или на собственных сторонников и становясь почти независимыми.

За все это столетие в Париже не было создано ничего прочного и основательного, за исключением Отель-Дьё,[144] творения епископа Ландри.

Никто на Западе в это время не удостаивал вниманием голос, доносившийся из Аравийской пустыни. Занятые своими внутренними переделами, франкские правители не услышали топота бедуинских коней и верблюдов, не приняли серьезных мер, чтобы остановить или хотя бы задержать их чрезмерно быстрое продвижение по Средиземноморью, потому что куда больше их волновало то, что поделывает герцог и майордом Австразии Карл Мартелл.

И когда Париж наконец различил грохот, производимый проповедниками ислама, те уже галопом приближались к Пуатье.


Золотая фибула в меровингском стиле. VII в.

III. Забытый империей