Париж от Цезаря до Людовика Святого. Истоки и берега — страница 5 из 21


Базилика Сугерия

«При молодом короле – старый министр» – таким мог бы быть девиз следующего царствования. Самым великим человеком Парижа, самым великим человеком Франции во времена Людовика VII был вовсе не король. Самым великим человеком той эпохи был аббат Сюжер, или Сугерий.[263]

Хлипкий на вид, слабого здоровья, но наделенный какой-то особой трезвостью взглядов, фантастической памятью и удивительной в столь тщедушном теле энергией, Сугерий стал первым в ряду министров, глубоко преданных общественному благу. Он был первым из тех, чья власть дополняла королевскую в тех многочисленных случаях, когда государство находилось в руках бездарного или недееспособного короля. Еще совсем молодым Сугерий проявил себя как рачительный администратор, и как смелый военачальник, готовый защищать имущество монастыря и королевские законы с оружием в руках, он продемонстрировал при этом такие незаурядные способности, что Людовик VI, сделав монаха членом своего Совета, поручил ему управление всеми церковными делами. Это был чрезвычайно высокий пост, потому что в то время церковь, морально и материально, участвовала во всей общественной жизни страны. И в то же время она переживала тяжелый кризис: это был период антипап, период первой «реформы», той самой, что обрушилась на нравы клира и пыталась реорганизовать капитулы. Сугерию пришлось четырежды съездить в Рим, и вскоре он уже во всем разобрался и стал во всем принимать участие.

Получив в наследство от отца объединенное королевство, послушную армию, здоровую финансовую систему, Людовик Младший получил вдобавок еще и этого выдающегося служителя государства.

Целью политики Сугерия было поставить в прямую зависимость от центральной власти как можно больше людей, городов, видов деятельности, учреждений – отсюда массовое распространение «городских хартий» – грамот, превращающих города в свободные коммуны, – такие грамоты жаловались сеньорами и утверждались королем, в силу чего общинные земли оставались у него под контролем; отсюда создание новых населенных пунктов, так называемых городов буржуазии, находящихся в прямом подчинении у короля (почти все населенные пункты, носящие название Вильнёв); отсюда признание королем профессиональных объединений и четкое определение условий деятельности в каждой профессии.

Первой профессией, получившей таким образом документ, свидетельствующий о законности ее существования и определяющий правила ее «жизни», была древняя профессия морских купцов, ведущая свое происхождение от перевозчиков товаров по реке времен Лютеции. Следующими оказались галантерейщики – условия обустройства лавок и самой торговли для них были утверждены в год восшествия на престол Людовика Младшего. Следующую грамоту получили мясники, а за ними – все, кто имел дело с кожей, и тут оказалось целых пять разновидностей ремесла: от сапожного до выделки кож лайковым дублением (кстати, где обосновывались члены профессионального братства по последней профессии, становится ясно из названия набережной де ла Гранд-Межиссери[264]).

Чтобы побороть пороки организации или, точнее говоря, дезорганизации страны при феодализме, Сугерий стремился «роялизовать», то есть передать под непосредственную власть короля, как можно больше областей жизни французов, создавая в этих областях юридическую и административную базу. Это был человек прогрессивный, далеко обогнавший свое время, и при этом очень мудрый, терпимый и склонный к мирному разрешению проблем.

Лучше бы Людовику VII послушать Сугерия, когда тот не советовал ему выступать во Второй крестовый поход! Впрочем, вначале все были против этой идеи, зародившейся у короля и близкой одному королю. Крупные сеньории, сильно потратившиеся на первую священную войну, сохранили о ней лишь горькие воспоминания. Папа вел себя более чем сдержанно. Даже святой Бернар, кипучий святой Бернар, и тот не одобрял нового Крестового похода и отказывался выступать с проповедями в его пользу, пока не получит ясного и недвусмысленного приказа из Рима.

Но Людовик Младший заупрямился. Хотелось ли ему своей личной славой затмить память об отце, по сравнению с которым он сам был фигурой весьма незначительной? Или, может быть, он с трудом терпел чересчур явное превосходство своего министра? Или мечталось ему завоевать уважение супруги, Алиеноры Аквитанской, которая стала нескрываемо охладевать к нему и скучать с ним? Или он, будучи чрезвычайно набожным, на самом деле считал своим христианским долгом бросить в бой все военные силы Франции ради того, чтобы поддержать существование немыслимого латинского королевства в Святой земле? Вероятно, все смешалось в голове этой посредственной личности, и, что бы ни главенствовало, он с упорством честолюбца настаивал на необходимости Крестового похода, пусть даже он отправится в него один, если уж придется.

И тогда папа Евгений III[265] – дабы не казалось, будто он стоит в стороне от защитников веры, – без всякого энтузиазма подписал буллу, предписывающую «взять крест», и Бернар начал свои проповеди, и… и дальше произошло то, что часто случается, когда талантливого человека собственный успех заносит дальше, чем ему хотелось. Пылко – иначе не мог, такова уж была его натура – защищая то, против чего сначала воевал, он черпал из чужого воодушевления собственное, и убеждение, которое он проповедовал, постепенно становилось его убеждением, а Крестовый поход – его походом куда в большей степени, чем походом короля.

Проповеди Бернара имели успех, какого не знали публичные выступления всех времен. Поскольку в Везеле не хватило ткани для всех, кто, вдохновившись его речью, захотел пришить к своему плащу крест, Бернар разорвал на глазах толпы собственную одежду и разбросал куски этой одежды среди слушателей.[266] И вскоре он уже смог написать папе стилем, достойным Абеляра: «Я раскрыл рот, я заговорил – и сразу же ряды крестоносцев стали множиться до бесконечности. Города и села опустели, вы с трудом нашли бы там хотя бы одного мужчину на семь женщин: везде только вдовы, у которых мужья еще живы!..» Голова у аббата слегка закружилась, и он стал вмешиваться в стратегию похода, рекомендуя, чтобы императора Конрада с сотней тысяч немцев направили покорять славянских язычников, нормандцев во главе с королем Сицилии натравили на неверных в Португалии и Северной Африке, и только французская армия удостоилась чести идти на Святую землю. Но добывать средства на поход должен был Сугерий.

Понтифик прибыл из Рима в Париж – специально, чтобы благословить уходящих в Крестовый поход. Людовик VII купался в лучах славы. И тем не менее он стал во время папского визита участником довольно неприятной истории.

Евгений III в тот раз пожелал отслужить мессу у Святой Женевьевы, и каноники этого храма положили перед алтарем роскошный шелковый ковер. Как только служба закончилась, слуги из папской свиты сложили этот ковер и собрались его унести, так как, по древнему обычаю, коврик, на котором папа римский преклоняет колена во время мессы, делается собственностью его приближенных. Каноники Святой Женевьевы имели на этот счет другое мнение. И вот уже римские дьяконы вступают в перепалку с парижскими священниками, они бранятся, кричат, тянут ковер каждый в свою сторону, и ковер начинает трещать. Те и другие орут, пускают в ход руки, затем хватаются за оружие: кто за канделябры, кто за палки. Король пытается вмешаться и растащить дерущихся, но ему достается и самому. Папа Евгений III, видя окровавленные лица и разодранные ризы своих слуг, отчитывает Людовика и приказывает ему немедленно прекратить скандал и восстановить справедливость. На что король, с распухшим от полученных тумаков лицом, в ярости отвечает: «А кому мне пожаловаться, ваше святейшество, и кто окажется справедлив ко мне самому? Вы видели, что, стоило мне вмешаться, эти бешеные набросились и на меня. Вам принадлежит власть, вы можете связывать и развязывать,[267] ну и деритесь с ними сами!»

Реформа капитулов, которой настойчиво добивался Сугерий, была, как мы видим, делом куда более неотложным, чем Крестовый поход против неверных, начавшийся с таких благоприятных предзнаменований.

Ах, рано возгордился святой Бернар тем, как опустели после его проповеди города и села. Энтузиазм населения довольно быстро угас, и Людовик VII повел в поход свое воинство под проклятия народа.

Управление государством на время похода было доверено Совету, но в действительности, пока монарх отсутствовал, аббат Сугерий правил страной практически самостоятельно, укрепляя власть на местах и помогая деятельности учреждений, несмотря на ужасные новости, которые поступали без передышки.

То, что Крестовый поход кончится катастрофой, можно было предвидеть еще до того, как крестоносцы добрались до Святой земли. Из месяца в месяц, из недели в неделю гонцы доставляли в Париж новости о ходе гибельной авантюры. Парижане узнали, что Византия, какой бы ни была христианской, отказалась снабжать крестоносцев провиантом – вероятно, потому, что сотни из них мечтали захватить Константинополь. Парижане узнали, что немцы рассорились с французами, император Конрад отделился от Людовика и был разбит мусульманами. Потом парижане узнали, что костяк французской армии был уничтожен в Анатолийском[268] походе, когда солдаты, паломники, торговцы, лошади, повозки, обозы – все рухнуло в пропасть. И наконец, парижане узнали, что король с остатками войска морем добрался до подчинявшейся Риму Антиохии, и там, видимо в довершение всех свалившихся на него бед, стал еще и обесчещенным супругом.

А все потому, что королю пришла в голову не слишком удачная мысль взять с собой жену, принцессу Аквитанскую, воспитанную при просвещенном Лангедокском дворе, где процветали Суды любви.[269] Спору нет, для увеселительной поездки можно было придумать что-нибудь получше Крестового похода! Нескончаемые и изнурительные переходы под палящим солнцем, постоянная угроза попасть в плен к врагу, нехватка продовольствия… Наверное, можно было бы все это преодолеть, если бы Алиенора была влюблена в мужа без памяти или отличалась героизмом от природы – так нет же! Ни того ни другого. И в конце концов она просто возненавидела не столько любящего, сколько ревнивого мужа, заставившего ее пуститься с ним в это тягостное путешествие. В Антиохии королева пала в объятия одного из своих молодых дядюшек – Раймонда Аквитанского, отказалась следовать за мужем дальше и потребовала развода, ссылаясь на родство по крови.

Неловкий, как обычно, Людовик мало того что сделал своих сеньоров свидетелями этого позора, так еще и уволок супругу силой за собой на глазах всей армии.

Антиохия от Парижа далеко, тем не менее слух о семейном скандале достиг столицы скоро – и одновременно с известием о новом военном поражении, еще более печальном, чем предыдущие. Людовик с Конрадом объединились под Дамаском, как выяснилось, лишь для того, чтобы мусульманам было легче разбить наголову остатки их войск. Надо еще сказать, что каждое известие об очередном поражении сопровождалось просьбой прислать денег.

Но Сугерий мог все, и это тоже. Именно он во время Второго крестового похода совершил настоящий подвиг. Не устанавливая никаких исключительных налогов, не провоцируя мятежей, он сумел прийти на помощь королю, оплатить его долги вассалам, выкупить пленных, вернуть рыцарям-тамплиерам внушительные ссуды… Огромное число операций – переводы, пересылки, возмещения – осуществлялось при посредстве ордена тамплиеров, который превратился в своего рода банк Крестового похода, и, хотя рыцари-храмовники получили свой устав от святого Бернара, они тоже требовали выплаты долгов.

Сугерий справился со всем, что выпало на его долю: с долгами, с незапланированными и повседневными расходами, не отменив даже вознаграждений, которые обычно распределял король. Аббат выходил из положения, опустошая казну Сен-Дени и растрачивая собственное состояние, которое было весьма велико.

Между тем в обществе начались протесты, и ситуация становилась угрожающей. Слава святого Бернара померкла, и сокрушительное поражение крестоносцев заставило его усомниться мало того что в самом себе, так еще и в Провидении. Он писал: «Правителями овладела мысль отделиться друг от друга, и Господь развел их по непроходимым дорогам… Мы возвещали мир, но никакого мира нет, мы обещали успех, но повержены в скорбь. Ах, разумеется, суд Божий справедлив, но на этот раз Он вверг нас в пучину бедствий, и я могу объявить праведником того, кто не возмутится и не впадет в искушение. Я же признаю себя виновным в этом грехе». Страшные слова в устах святого!

Стремление разделиться сделалось настолько сильным, что с королем поссорился и его брат, граф де Дрё: поссорился, оставил Сирию, вернулся во Францию и сразу же собрал обильный урожай с народного недовольства. Среди сеньоров и даже среди церковников обозначилось движение в его пользу, пошли разговоры о том, что пора бы сместить законного короля. Но был человек, который держал руку на пульсе истории, – мудрый аббат, рассудивший, что государство сейчас не в том состоянии, чтобы выдержать династический кризис. Один старичок против всех… Он срочно созвал в Париже ассамблею, где пригрозил подстрекателям заговора отлучением, подписанным папой, и обязал мятежного брата короля публично отказаться от своего предприятия. Но с другой стороны, с королем, отправляя ему письма и торопя вернуться, он тоже не церемонился и слов особенно не подбирал: «Нарушители спокойствия в королевстве вернулись, а вы, которому до́лжно быть здесь, чтобы защитить его, остаетесь узником в изгнании… Вы сами отдали овец на растерзание волкам, а свое государство – тем, кто желает у вас его похитить… Что же до вашей супруги, королевы, мы советуем, если вы согласитесь, скрывать вашу обиду до тех пор, пока вы, возвратившись домой, не сможете с Божией помощью уладить это дело, как и все остальные».


Брак Алиеноры Аквитанской и Людовика VII. Миниатюра. XIII в. (?)


И вот наконец Людовик решается-таки вернуться во Францию. Он везет с собой беременную Алиенору – жена носит под сердцем явно не его ребенка. А когда этот глупый и бездарный монарх, творец всех своих несчастий, оказывается на родной земле – Сугерий, как это делает всякий хороший управляющий после возвращения хозяина, передает ему королевство в целости и сохранности. «Ваши доходы по судам, пошлины, собранные с ваших вассалов, оброк натурой – все сохранено к вашему возвращению. Нашими заботами ваши дома и ваши дворцы в отличном состоянии, те, что разрушились, были отремонтированы. Ваши люди и ваши земли, слава Господу, наслаждаются миром». Сугерий умрет два года спустя с титулом «отец отечества», полученным от благодарного ему народа.

Такова была политическая деятельность аббата.

А возведенное его трудами каменное творение и сейчас у нас перед глазами: базилика Сен-Дени, которая под его руководством была реконструирована в очень короткие сроки перед Крестовым походом, – ему тогда показалось необходимым немедленно увеличить королевскую церковь. Действительно, аббатство Сен-Дени было одним из самых привлекательных мест для паломников (причем сюда тянуло не только набожных людей, но и просто любителей исторических достопримечательностей), и приходили эти паломники не только из всех французских провинций, но и со всех концов Европы.

Сугерий сам рассказывал, что в праздничные дни толпа желающих увидеть раку с мощами часто была очень плотной и люди, которые уже хотели выйти, тщетно сражались с теми, кто давился, пытаясь войти. Нередки были несчастные случаи, особенно с женщинами, «сплющенными, будто под прессом», – они так громко вопили, что «можно было подумать, будто рожают»! Бывало, одни падали под ноги, и их топтали, а другие, ухитрившись вспрыгнуть наверх, «шли по головам, как по полу». Даже монахам, заботившимся о раке с мощами святого Дионисия, не раз приходилось вместе со священными косточками спасаться через окно.

Реконструкцию Сен-Дени решено было осуществить в тот же год, когда закончили Везеле. Сугерий так успешно провел все работы, что всего через двенадцать лет новую монастырскую церковь можно было освятить. Однако здание, выстроенное таким же просторным, как было вычерчено на планах, в этот день оказалось мало: на освящение Сен-Дени набежало столько парижан, что снаружи осталось намного больше людей, чем сумело протиснуться внутрь. И когда прелаты вышли из храма, чтобы окропить стены святой водой, толпа так на них навалилась, что Людовик VII – вот уж кому судьба уготовила, являясь в святые места, попадать в опасное положение! – вынужден был с помощью своих офицеров разогнать эту толпу ударами палок.


Печать Людовика VII


Сугерий не жалел на новую церковь ни усилий, ни денег. Ему хотелось, чтобы этот храм был роскошным, смело задуманным, богато украшенным, чтобы стиль его резко отличался от строгого стиля прежних церквей. Вступая и здесь в противоречие с мистиком Бернаром, который предпочитал церкви с голыми стенами и возмущался, когда тратили слишком много денег на убранство храма, Сугерий полагал, что никакие траты не могут считаться излишними, никого нельзя обвинять в излишней щедрости или в склонности к пустому украшательству, когда восхваляешь величие Господне. Этот распорядитель земных благ нуждался в видимых глазу предметах, дабы служить своей религии.

И посмотрите, ведь именно реконструкция Сен-Дени помогла родиться французской готике! А дальше готический стиль стал уже основным для всех больших святилищ. Можно его одобрять, не одобрять, предпочитать романский за его достоинство, чистоту и совершенство, но никуда не денешь Шартр, Амьен, Реймс, Нотр-Дам и множество других потрясающих кафедральных соборов, никуда не денешь тот факт, что все эти удивительные строения, эти свидетельства воплощенной в камне веры, перегруженные деталями, все эти густолиственные каменные леса с кружевной листвой, проливающие сквозь свои витражи всех цветов радуги свет Божий, – все они пошли от Сен-Дени. И прежде всего – собор Парижской Богоматери.

Собор Мориса Сюлли

Последний совет, который Сугерий дал Людовику VII, был таким: не разводиться с Алиенорой и ставить интересы королевства выше, чем все обиды обманутого супруга, взятые вместе. Людовик VII поторопился забыть этот совет и попросил папу расторгнуть брак, что и было сделано.

Последствия уже изложены на тысячах страниц, но могут быть сказаны и тремя словами, потому что последствием этой королевской просьбы стала первая Столетняя война. Королева тоже не медлила – едва минуло шесть недель после развода, она отдала свое сердце и унаследованные ею владения Генриху Плантагенету,[270] герцогу Нормандии и графу Анжуйскому, а тот – все так же торопливо – захотел получить Аквитанию. И в разгоревшейся между двумя мужьями войне тот, что был обманут, оказался еще и побежденным.

Одному все подряд удавалось, у другого все подряд валилось. Пока Людовик созывал церковные соборы, Генрих собирал войска. Когда первый потерял Аквитанию, второму досталась английская корона. И в то время как француз совершал паломничество в Компостелу,[271] англичанин обосновался в Жизоре.[272]

Во втором браке Людовику не удалось обзавестись сыном, зато Плантагенету Алиенора подарила четырех сыновей подряд!

Не прошло и десяти лет после смерти Сугерия – была потеряна Бретань, за ней – Тулуза, один-единственный крупный вассал, куда более могущественный, чем его сюзерен, которому первый навязывал по настроению – то битву, то союзничество, владел теперь двумя третями королевства, и граница государства постоянно сдвигалась к северу: еще недавно она достигала Пиренеев, теперь оказалась близ Эпернона и Монфор-л’Амори,[273] то есть вернулась туда, где была при Филиппе I.

Только потому, что Париж – столица этой шагреневой кожи, королевства Капетингов, – действительно был нежно привязан к их династии, столь печальное царствование смогло продлиться еще двадцать лет, то есть в целом продолжаться сорок три года!

Это было несчастное царствование, но отнюдь не достойное презрения – конечно, не из-за короля, а из-за людей, самого времени. В течение именно этой половины века полностью изменилось сознание, мысль далеко шагнула вперед, перемены коснулись обучения, управления, искусства – перемены, которые почувствовались сразу же. Как будто бы вышли из темноты на свет дня – чисто субъективное ощущение, означающее просто-напросто, что с этого времени в людях и в обществе мы начинаем распознавать черты, роднящие их с нашим временем.

До сих пор нам почти не удавалось представить себе Париж и людей, которые его населяли, нам приходилось делать усилие, чтобы вообразить, какими они были.

Начиная с середины XII века мы уже видим во французах более близких нам людей, ощущаем свое с ними родство, пусть даже не всегда прямое, но – родство. Они больше не абстракция для нас – эти люди XII века, нам понятны их проблемы, мы легко воспринимаем их речи, мы способны разделить их настроение, заботы, трудности, недовольство. Нам знакомо куда больше исторических сведений и анекдотов о том времени, чем о более раннем, и не только потому, что летописцев, историков стало больше или следы общественной жизни лучше сохранились, – просто следы эти стали более явственны и читаются сразу, просто анекдоты эти понятнее и соотносимее с нашей жизнью. Иными словами, люди XII века уже напоминают нас самих, и если об их предках мы могли бы написать лишь историческое сочинение, то о них – роман. Для того чтобы выразить общие понятия, они иногда употребляют слова в том самом смысле, какой мы и сейчас им придаем. Когда Сугерия называют «отцом отечества», это показательно: до сих пор понятие родины в языке существовало, но его никогда еще не применяли, имея в виду Францию. И спор между Абеляром и святым Бернаром в каком-то смысле касается и нас.


Епископ Морис Сюлли. XIII в. Фрагмент портала Св. Анны. Нотр-Дам. Париж


Есть еще одно, что сближает нас с людьми, жившими в эпоху Людовика Младшего: мы до сих пор живем в окружении созданных в то время строений и используем их. А ведь когда используешь по прямому назначению предмет, орудие труда, мельницу, мост, храм, сразу ощущаешь связь с тем, кто создал этот предмет, это орудие труда, кто построил эту мельницу, этот мост, этот храм. Когда мы в дни представлений или коррид садимся на скамьи амфитеатра в Оранже[274] или приходим на Арльскую арену,[275] мы – пра-пра-много-раз-правнуки Августа и Марка Аврелия. Когда парижане слушают в Нотр-Даме великопостную проповедь или присутствуют на Те Deum,[276] они все еще современники Людовика Младшего.

Древняя епископальная церковь VI века стала слишком мала, точно так же как Сен-Дени. Кроме того, капитул ее был богатейшим, а сама она могла вот-вот рухнуть. И епископ Морис де Сюлли решил перестроить храм.[277]


Портал Св. Анны. Нотр-Дам. XIII в.


Тройной портал Нотр-Дама. Галерея королей. Фрагмент. (Скульптуры были утрачены в годы Французской революции и возрождены в XIX веке)


Этот Сюлли не состоял ни в малейшем родстве с Сюлли Генриха IV.[278] Морис родился в семье крестьян из маленького городка Сюлли-сюр-Луар. Воспитанный Абеляром, он стал хорошим теологом и превосходным оратором, придерживался скорее традиций Сугерия, чем традиций Бернара Клервоского. Он стал епископом Парижа в 1160 году, а три года спустя уже начались работы по полной реконструкции храма.

Для того чтобы удобнее было подвозить материалы, проложили новую улицу – улицу Нёв-Нотр-Дам.[279] Находясь в Париже, папа Александр III пришел благословить закладку первого камня. Томас Бекет,[280] разругавшийся с Генрихом Плантагенетом и гостивший у короля Франции, успел увидеть, как поднимаются стены нового собора, прежде чем пасть убитым на пол своего собора – в Кентербери.

Алтарь был освящен папским легатом, кардиналом д’Альбано, через девятнадцать лет после начала работ, чуть позже патриарх Иерусалимский Ираклий проповедовал в соборе Парижской Богоматери Третий крестовый поход – патриарх стоял под открытым небом в недостроенном нефе, но туда уже вела с площади лестница в тринадцать ступеней. В то время собор не стоял прямо на земле, как сейчас: высоты тринадцати ступеней не стало – такова толща времени, столько почвы нанесли поколения на подошвах.

К тому времени, когда, после тридцати шести лет епископского служения, скончался Морис де Сюлли, оставалось еще возвести большой портал и две башни, и даже, кажется, кровля была неполной. Как ни грустно, но создатель собора Парижской Богоматери так никогда и не увидел фасада своего творения, того самого фасада, который сейчас считается символом Парижа, точно так же как Пантеон – символ Афин, Колизей – Рима, Вестминстер – Лондона, а Кремль – Москвы. Должно было миновать еще два столетия, чтобы строительство завершилось. Виктор Гюго, говоря о соборе, заметил: «Великие здания, как и высокие горы, – создания веков».[281]


Печать Мориса де Сюлли. XII в.


Должно быть, Париж тогда был по-настоящему богат – и деньгами, и рабочей силой, – если сумел, несмотря на внутренние войны и разорительные экспедиции за море, продолжить строительство такого размаха.

А пока на лесах возводящегося собора еще суетились рабочие, в дворцовой часовне епископ Морис окрестил маленького Филиппа Дьёдонне Августа, единственного наследника мужского пола, какой был у Людовика Младшего, – удалось-таки королю заполучить мальчика в третьем браке. Этому маленькому Филиппу Дьедонне Августу и суждено было, выросши, завершить формирование облика Парижа.


Фасад собора Нотр-Дам

Завещание Филиппа Августа

Его назвали Августом, потому что он родился в августе, под знаком Льва.

Вундеркинды обычно встречаются в литературе, в искусстве, но среди правителей – чрезвычайно редко.

Августу было четырнадцать лет, когда страдавший преждевременным старческим атеросклерозом Людовик VII посадил его рядом с собою на трон, и подросток немедленно забрал у отца королевскую печать – что было равноценно отрешению короля от власти. Забрал и воспользовался этой печатью, чтобы присвоить все материнские замки и чтобы жениться, вопреки воле семьи и крупных феодалов, на родственнице и предполагаемой наследнице графа Фландрии Изабелле де Эно. Еще бы на ней не жениться: она ведь получала в приданое Артуа, и таким образом можно было расширить королевский домен! А когда архиепископ Реймсский воспротивился коронации Изабеллы, Филипп распорядился вручить новой королеве символы власти в Париже.

Кроме того, он бросил в темницы всех парижских евреев, причем это вовсе не было преследованием по религиозным мотивам, скорее фискальной мерой – жестковато проведенной национализацией банков. Как бы то ни было, освободил он их только после того, как пятнадцать тысяч марок помогли восстановить в надлежащем виде королевскую казну.

В следующем же месяце король Англии высадился в Нормандии и объявил по своим войскам боевую готовность. Филипп ответил на это такой же всеобщей мобилизацией армии и объявил, что намерен занять Овернь, после чего монархи встретились в Жизоре. Что же происходило там между приближающимся к пятидесятилетию Генрихом Плантагенетом, властителем половины Франции, и юным Капетингом, удерживавшим едва ли ее четверть? Что за колдовство было в уверенном голосе короля-подростка, чем этому почти мальчику удалось воздействовать на герцога-короля и заставить того отказаться от войны и признать себя вассалом юного сюзерена? Как бы то ни было, Филипп Август вернулся из Жизора, заключив союз с Плантагенетом, и союз этот развязал ему руки.

Филипп стал полноправным королем (Людовик умер), когда ему только-только исполнилось пятнадцать. В двадцать он уже одолел коалицию, организованную против него и включавшую в себя Фландрию, Эно, Бургундию, Реймс и Шампань, Блуа, Шартр, Сансер, Невер, Намюр, Лувен. Он сражался на севере, сражался на юге, он разгромил графа Сансерского в Шатийон-сюр-Луар, он взял приступом Санлис, он остановил графа Фландрии под Крепи-ан-Валуа, он захватил Сен-Кантен, он выставил в Компьени две тысячи всадников и четырнадцать тысяч пехотинцев против Филиппа Эльзасского… Он подкупом переманивал на свою сторону, он платил за измену и добился того, что в конце концов члены коалиции стали биться друг с другом, Генрих Плантагенет служил ему посредником, он обеспечил себе нейтралитет германского императора, он потребовал и получил в качестве наследства Вермандуа, город Амьен и шестьдесят пять замков… В двадцать один год он победил последнего члена коалиции, графа Бургундского, и навязал тому свои законы.


Филипп Август. Фрагмент скульптуры северного трансепта Реймсского собора


В течение следующих двадцати лет Филипп Август будет сражаться с Англией, поддерживая мятеж сына Генриха Плантагенета, Ричарда Львиное Сердце, против короля; затем он поддержит претензии брата Ричарда Львиное Сердце, Иоанна Безземельного, к самому Ричарду; и наконец – он выступит якобы в поддержку прав племянника Иоанна, Артура Бретонского.[282] Каждый английский принц становился его союзником на время, пока был бунтовщиком, и превращался во врага, стоило взойти на престол. Филиппа не слишком заботили данные им клятвы, и ему хватало поводов, чтобы взять назад данное слово. Тяжелая дипломатическая работа плюс бесконечные войны – и вот уже он отнял у Англии Мен, Бретань, Турень и Анжу.

Идя дальше по времени, мы увидим, как Филипп, используя любой случай, обрушивается на Тур, осаждает Анже, проходит победителем по Сентонжу и получает в Нанте ключи от города. Мы увидим его в Ренне, куда не ступала нога Капетингов с самого начала династии. И в конце концов он возьмет Нормандию, эту колыбель английской династии и исток английской державы, захватив восемь лет спустя после того, как Ричард Львиное Сердце его выстроил, громадный замок Шато-Гайяр в Анделисе – укрепленные лучше некуда ворота в герцогство, которые, казалось, были предназначены веками бросать вызов французской короне.

Надо признать, два раза Филипп Август все-таки потерпел поражение. Сначала – при попытке высадиться в Англии, когда на его флот напали и уничтожили, прежде чем корабли успели выйти в море. А затем – когда он захотел посадить на английский трон собственного сына. Признанный ненадолго мятежной частью британской аристократии, будущий Людовик VIII вынужден был покинуть Англию, не в силах противостоять единодушному отпору епископата и враждебности населения. Две страны обрели истинную независимость, а это не допускало власти одной над другой.

За эти два десятилетия он найдет время даже для Крестового похода (о! без всякого энтузиазма!) ради того, чтобы удовлетворить общественное мнение и желания клира. Ко всему еще, он потребовал, чтобы вечный соперник Ричард Львиное Сердце отправился с ним. Он пробыл там ровно столько времени, сколько потребовалось, чтобы одержать победу при Сен-Жан-д’Акр,[283] впечатлившую если не мусульман, то, по крайней мере, христианский мир, а затем, сказавшись больным, поспешно вернулся во Францию, где нужно было уладить проблемы с наследством. Крестоносцев он оставил противостоящими друг другу, и Ричард Львиное Сердце за то, что втоптал в грязь знамя герцога Австрийского, закончил Крестовый поход пленником императора Германии. И тогда Филипп Август предложил императору платить ему пятнадцать тысяч марок за каждый месяц Ричардова плена.


Встреча Филиппа Августа и Ричарда Львиное Сердце в Мессине. Миниатюра Хроник Сен-Дени. XIV в.


А еще в течение этих двух десятилетий он успешно сопротивлялся папству, требовавшему, чтобы король жил со своей второй женой, Ингеборгой Датской, которая в первую же брачную ночь внушила Филиппу непреодолимое отвращение. Окончательно отвергнув Ингеборгу, он женился в третий раз – на Агнессе Меранской, и напрасно Святой престол стремился подвергнуть королевство интердикту – большинство епископов Франции воспротивились объявлению приговора. Сам Филипп Август таким образом спровадил одного из легатов: «Дело решено окончательно, и, поскольку других дел у вас нет, мы приказываем немедленно покинуть эту страну». Сегодня мы бы назвали подобное разрывом дипломатических отношений. И в конце концов папству пришлось смириться и признать законными детей, рожденных в третьем браке короля.

Свой сорок девятый день рождения Филипп Август отпраздновал победой над императором Оттоном IV и германо-англо-фламандской коалицией. Битва при Бувине, своего рода средневековое Вальми,[284] закончилась победой не только короля и его армии, она закончилась победой короля и его коммун, короля и его народа, и она была первым действительно национальным победоносным сражением.

При Сугерии французы поняли, что такое родина, при Филиппе Августе они осознали себя нацией. Англичане во время второй Столетней войны могли вернуться на французскую землю и занять чуть ли не всю территорию страны – они больше не были завоевателями, они стали оккупантами.

Часть правящего класса могла сколько угодно принимать сторону англичан или служить их интересам – в этом теперь видели всего лишь «коллаборационизм». И в течение целого века, полного перемен, Франция не успокоится – не успокоится до тех пор, пока не вернет себе той самостоятельности, какой добилась во времена Филиппа Августа и под его властью.

Подчинять любые личные интересы центральной власти, быть независимым по отношению к Святому престолу, быть независимым от Германской империи, не допускать ни малейшего вмешательства никаких иноземных правителей в государственные дела Франции и в еще меньшей степени чьего бы то ни было господства даже над пядью французской земли – эти политические принципы сделал для себя законом на весь период царствования Филипп Август и других заставил с ними считаться. Тем же принципам будут следовать в течение веков после него все великие короли и все великие министры: Филипп Красивый и Мариньи, разгромивший орден тамплиеров и загнавший пап в Авиньон, Карл V, получивший после Креси и Пуатье совершенно разоренное королевство, Людовик XI, Генрих IV, Ришелье, Людовик XIV…[285]

После Бувина Филиппу Августу оставалось прожить еще десять лет – десять лет на то, чтобы укрепить свое творение.

Если мы пусть в общих чертах, но довольно подробно остановились на судьбе этого монарха-колосса, самого, может быть, значительного из властителей Франции, то главным образом из-за нераздельности его судьбы с Парижем: в Париже он родился, в Париже царствовал, Париж он преобразил, как преобразовал все королевство.

«Завещание», написанное им перед Крестовым походом, – это длинная инструкция, в которой он в деталях расписывает, как управлять государством, шедевр организационной мысли: по этому документу, никто в государстве не мог воспользоваться отсутствием монарха и даже его смертью, чтобы перехватить власть над другими.

Регентами назначались те лица, к которым, казалось бы, по традиции должно было переходить управление: королева-мать, архиепископ Реймсский, – но при этом реальная власть у них отнималась. Хранить казну Филипп Август доверил ордену тамплиеров, но ключей от сундуков рыцарям этого ордена не оставил, а передал одному из высокопоставленных королевских должностных лиц и шести именитым горожанам. Им же была передана на время отсутствия Филиппа Августа королевская печать.[286] В этот день парижская буржуазия вошла в историю.

В том же «завещании» Филипп Август приказывал, чтобы ему каждые четыре месяца докладывали, в каком состоянии королевство и как себя ведут королевские должностные лица. За исключением случаев убийства, похищения или измены, ни один из прево и бальи (предки префектов и супрефектов, им учрежденные) не мог быть смещен или даже перемещен без согласования с ним.

Наконец, там же было объявлено, что запрещается введение каких бы то ни было чрезвычайных налогов или пошлин, даже в случае смерти самого Филиппа Августа, до совершеннолетия его сына. Такого правителя Франция не знала за все время своего существования.

Кроме того, в связи с началом Крестового похода, желая, чтобы его столица, центр королевской власти, была надежно защищена от любого нападения, Филипп Август решил «окружить часть Парижа, находящуюся на севере от Сены, сплошной крепостной стеной, оснащенной башнями и укрепленными мостами». Позже, во времена Бувина и разгрома коалиции, он дополнил оборонительные сооружения точно такой же стеной вокруг южной части города. Самые первые ограждения, галлороманские, отстроенные Эдом и дополненные Людовиком Толстым, заключали в себе только десять гектаров Сите, а ограждения, возведенные Филиппом Августом, – двести пятьдесят три гектара. Стены были высотой шесть метров, толщиной три метра, с тридцатью тремя башнями на севере и тридцатью четырьмя на юге. Пройти в город можно было через одни из двух дюжин строго охраняемых ворот.

Для того чтобы легче было наблюдать за рекой и чтобы перекрыть доступ к городу вдоль нее, Филипп Август приказал возвести выше по течению передовое оборонительное сооружение – Ла Турнель,[287] а ниже – две внушительные башни, одну против другой, башни, которые еще прославит История. Первая называлась сначала башней Филиппа Августа, потом – Филиппа Амлена,[288] а еще позже она стала знаменитой Нельской башней,[289] если верить легенде – пристанищем для королевских адюльтеров. Затем на ее месте выстроят Французский институт,[290] так что академики сегодня заседают примерно там, где была постель Маргариты Бургундской.[291] А вторая – башня Лувра – положила начало будущему дворцу, который столько раз увеличивали и который вместил в себя столько пиршеств и столько драм династии Валуа…

Хорошо защищенный стенами, Париж мог теперь строиться в безопасности, строиться на века.

Удивительно, сколько было сделано в Париже за период царствования Филиппа II Августа! В это время не только продолжалось строительство собора Парижской Богоматери, но и была отстроена заново церковь Святой Женевьевы, да и кварталы Сент-Оноре, Сен-Пьер (превратившийся позже в Сен-Пер), Матюрен,[292] получившие свои названия от храмов или монастырей, которые там были основаны, датируются именно этой эпохой. Король решил построить три новые больницы, три новых акведука (впервые после римских), многочисленные фонтаны и источники, в том числе фонтан Невинных, устроенный на месте бывшего городского кладбища. Теперь парижанам было где взять чистую воду и можно было не ходить к реке за водой, в которую чего только не попадало. Для того чтобы обеспечить лучшую гигиену в местах торговли продовольствием и облегчить контроль за ценами, открыли Центральный рынок – примерно там же, где до недавних времен находилось Чрево Парижа. Среди предписаний, касавшихся столицы, был приказ о строительстве ратуши[293] – предшественницы Отель-де-Виль, ратуши нынешней, как места собраний и работы городской администрации. А известно ли вам, какая деталь, которую и сегодня можно увидеть на любом парижском перекрестке, напоминает о Филиппе Августе? Когда король думал, будто Ричард Львиное Сердце намеревается организовать на него покушение, он решил окружить себя вооруженной дубинами охраной. Так вот, жезлы нынешних наших постовых – потомки тех самых дубинок.

Именно Филипп Август – снова и снова Филипп Август – первым приказал мостить парижские улицы. Подойдя однажды к дворцовому окну (это было в 1185 году, а значит, королю сравнялось двадцать лет), он поморщился: уж очень мерзкий запах шел от повозок, кативших по грязи. Можно себе представить, какое зловоние царило тогда в Париже, перечислив попросту названия нескольких улиц того времени, данные живущими рядом и прохожими: Дерьмовая, Дерьмецовая, Дерьмистая, Вонючая Дыра, Яма для Срущих… Список можно продолжать! Впрочем, все названия улиц того времени весьма выразительны и без долгих описаний дают понять, что там обычно происходило: Сдирай Шкуру, Режь Глотку или как минимум Выверни Карман… На улице Ложбина Любви жили такие же представительницы древнейшей профессии, что и на улице Шлюхино Логово, в названии которой вместо современного глагола «cacher» – «укрываться, прятаться» – был использован старый, ныне не употребляющийся «mucer», потому «rue de Pute-y-muce» с годами превратилась в «rue de Petit-Musc», то есть в не совсем понятную улицу маленького мускуса…[294]

Но вернемся в 1185 год. Тогда Филипп Август сразу же вызвал к себе прево и приказал тому «улучшить парижское перекрестье», то есть две главные улицы, пересекавшие весь город с востока на запад и с севера на юг. Первыми были вымощены улицы Сен-Мартен и Сен-Жак, Сент-Антуан и Сент-Оноре, точнее, даже не вымощены, а выложены огромными квадратными – со стороной примерно метр пятнадцать – плитами из песчаника, – и нынешнее выражение «остаться на улице», когда тебя выкидывают с работы, звучало раньше как «остаться на квадратной плите», «rester sur le carreau»…

Это царствование – в любой области, какую ни возьми, – наглядно показало, что значит желание организовать, навести порядок, оздоровить. В 1212 году в Париже состоялся церковный собор, на котором служителям культа было запрещено следующее: брать на себя больше месс, чем они способны отслужить; делить между собой доход от одной и той же мессы; поручать духовным лицам низшего звания читать молитвы вместо себя; сдавать в аренду свой дом или приход; монахам – носить белые перчатки, меха и драгоценные ткани; монахиням – танцевать в монастырских стенах или вне их. Этот же собор порекомендовал прелатам не слушать заутреню лежа в постели и вменить себе в обязанность посещать время от времени церкви своей епархии, а кроме того, потребовал, чтобы они отказались от каких бы то ни было сожительниц. Тогда же были отменены праздник иподьяконов собора Парижской Богоматери, отмечавшийся 26 декабря и прозванный народом праздником пьяных дьячков, и праздник шутов 1 января, когда клирики прямо в церквах обжирались кровяными колбасами и сосисками, сжигали в кадильницах старые башмаки и устраивали на улицах уморительные шествия.

И все было бы прекрасно, если бы собор 1212 года не приказал в целях оздоровления обучения сжигать копии «Метафизики» Аристотеля![295]

Дело было в том, что в связи со все возрастающим успехом школы Абеляра во второй половине XII века студенты стали для города серьезной проблемой. Молодые люди не знали, где переночевать, где поесть по сходной цене. Желая выразить свой протест, добиваясь удовлетворения своих требований, они собирались толпой, спускались с горы Святой Женевьевы, с криками шатались по улицам, задирали стражу. Доходило даже до того, что студенты осаждали королевский дворец. Перемещение учителя с места на место, разногласия между учителями и учениками или между учителями и властями – все могло стать поводом к таким выступлениям. Власть в целях защиты решила восстановить крепость Пти-Шатле, которая преграждала бы студентам доступ в Сите.

Однако уже в 1200 году благодаря вмешательству Филиппа Августа были систематизированы занятия медициной и правом (гражданским и каноническим), а кроме того, определены привилегии для преподавателей и студентов. Отныне особый совет, состоящий из двух преподавателей и двух горожан, собирался, чтобы определить цены за аренду жилища. И наконец, в 1215 году впервые появился официальный документ, в котором говорилось об Universitas magistrorum et scholariorum, – Парижский университет получил свое название, мало того, был признан как одна из главных составляющих общественной жизни. Этот акт 1215 года был в некоторой степени духовным Бувином.

Можно сколько угодно спорить о роли личности в истории. Конечно, одного монарха, чтобы изменить народ, недостаточно, и любые перемены в обществе происходят только тогда, когда в целом складываются условия, позволяющие или требующие таких перемен. Но ведь надо еще, чтобы вовремя появился человек из тех, кого называют «великими», человек, чей характер, действия и само относительно долгое присутствие во власти помогают нации стать такой, какой ей хочется быть. Великие люди не делают истории, но они – ее неотъемлемая часть, и история без них не может совершаться… или она совершается плохо…

XII век, XIII век… вы видите, что на разных концах земли происходят удивительные события, и видите удивительных людей, которые помогают произойти этим удивительным событиям. Чингисхан – еще один вундеркинд от власти, которому исполнилось пятнадцать лет, когда он начал строить практически с нуля монгольское государство, – провозгласил себя великим императором[296] в тот самый год, когда Филипп Август, победив англичан, смог наконец почувствовать себя истинным королем Франции. Чингисхан родился на два года позже Филиппа Августа и умер спустя четыре года после него (в 1227 году). Их судьбы, если учесть разницу масштабов между Европой и Азией, вполне сопоставимы.

Архивы Людовика Святого

Людовик VIII[297] промелькнул слишком быстро: после трех лет царствования умер весьма подозрительным образом, – и особых воспоминаний по себе не оставил. Бесхарактерный и не слишком умный человек, он проявил себя лишь в неловких попытках заиметь английскую корону и в жестокости Альбигойских походов. Возможно, его смерть оказалась счастливым шансом для королевства. А дальше случилось то, что однажды предсказал Филипп Август: он говорил, что Франция попадет в руки женщины и малого ребенка.


Изображение Людовика Святого на тимпане Нотр-Дам. Ок. 1250


Бланка (или Бланш) Кастильская[298] – внучка знаменитой Алиеноры, так обидевшей незадачливого Людовика Младшего, – показала себя женщиной властолюбивой, умеющей поддерживать авторитет королевской власти и четкую работу всех институтов этой власти. Это было очень заметно, это было замечательно во всех смыслах слова. Она дала Франции понять, что женщина может обладать умом политика, и на самом деле она была первой великой королевой со времен Брунгильды.

Как впоследствии Анна Австрийская со своим Мазарини, Бланш держала при себе итальянца, фамилия его была Франджипани. Этот кардинал-дьякон де Сент-Анж помогал королеве во всех ее делах, в том числе и в подавлении первой фронды знати.

Кардинал де Сент-Анж, надменный аристократ и куда больше кавалер, чем церковник, не любил Парижский университет, и тот платил ему полной взаимностью. Сент-Анж разбил университетскую печать, то есть лишил университет всех привилегий, студенты в ответ разграбили его дом. Полиция кинулась на розыски студентов-грабителей, обнаружила их прогуливающимися в винограднике, одних арестовала, других сбросила в воду. Атмосфера накалялась так быстро, что многим преподавателям и студентам пришлось бежать в Реймс, Анже, Орлеан или Тулузу, другим дали приют школы-соперницы: английские, итальянские и испанские. И понадобилось посредничество папы римского, чтобы в 1231 году восстановить Парижский университет.

Бланка Кастильская принимала участие в управлении государством даже тогда, когда сын повзрослел.

Людовик IX[299] служит для Франции образцом «правильного» короля. Все матери в течение семи веков ставят его в пример – вот, мой мальчик, посмотри, как внимателен был этот король в молитве, обрати внимание, мой мальчик, каким он был замечательным сыном: даже став взрослым, всемогущим и прославленным, он всегда приглашал свою маму председательствовать на Государственном совете и сажал рядом с собой на трон, когда принимал послов. Не найти школьного учителя, который не превозносил бы добродетелей этого скромного правителя, как никто, справедливого и всегда готового рассудить бедняков под венсенским дубом.[300]

Но нельзя сводить образ человека к таким простым картинкам. Присущие Людовику странности, сложность его психики – все это превращало короля в фигуру совершенно необычайную, причем дело не только и не столько в его государственных свершениях, сколько в самой личности. В действительности Людовик IX был одним из самых великих невротиков в истории, и, если бы его не потянуло к святости, из него вышло бы настоящее чудовище. Неронов лепят из того же теста. Огромное количество подробностей и свидетельств, сохранившихся от его царствования и доказывающих, насколько этот человек удивлял окружающих, делают его лакомым куском для психоаналитиков – отличный материал для исследования.

Воспитанный властной матерью, запугивавшей ребенка дьяволом и неустанно повторявшей, что она предпочла бы увидеть сына мертвым, чем совершившим один из смертных грехов, король прожил жизнь с двойной манией преследования: он боялся греха так же, как боялся смерти, и все пятьдесят шесть лет его мучил страх умереть в то время, когда он совершает неправедное дело.

Отсюда его сверхнабожность, отсюда его полсотни коленопреклонений и столько же Ave Maria на ночь, отсюда две мессы (одна из них обязательно была заупокойной), на которых он присутствовал с утра, а за ними в течение всего дня – мессы третьего часа, шестого, девятого, вечерня и повечерие,[301] что, конечно, не облегчало ведения его административных дел. Даже во время дальних переходов – в путешествии или на войне – в час, когда следовало начать службу, он приказывал всем остановиться, окружал себя капелланами, и они пели, не сходя с седла.

Отсюда и власяница из конского волоса, которую он носил ради умерщвления плоти, хотя его духовник не раз говорил, что это не соответствует его королевскому достоинству. Но не преподносил ли Людовик такие же власяницы друзьям и родственникам в качестве самого ценного подарка, какой только мог для них придумать?

Отсюда все лишения, которым он себя подвергал, отсюда тревога, которая охватывала его, если случалось засмеяться в пятницу. Отсюда и хроническая, как болезнь, потребность в прощении, навязчивая идея об искуплении, которая подталкивала Людовика не только к преувеличенно частым исповедям с жаждой епитимьи и к раздаче милостыни везде, где только получится, но и к тому, чтобы приглашать во дворец Сите на королевскую трапезу самых отвратительных с виду бродяг. Мало того, король сам прислуживал им за столом! Даже церковь ужасалась его излишнему смирению, и Святым Отцам, в том числе и настоятелю аббатства Руайомон,[302] стоило многих трудов отвратить короля от намерения сзывать всех монахов для того, чтобы омыть им ноги.

Подданным страшно не нравилась эта чрезмерная набожность, им казалось, что подобное поведение недостойно короля, над Людовиком IX смеялись, его дразнили братом Луи, порой его оскорбляли, крича вслед, что он скорее король попов, чем король Франции. Наверное, в такие дни он словно предощущал свое мученичество.

Для того чтобы иметь возможность омывать чьи-нибудь ноги, не рискуя при этом публично уронить королевское достоинство, Людовик приказал тайно приводить к нему во дворец слепых нищих.

В те ночи, когда Людовик посещал королеву, он не упускал случая встать в полночь, чтобы отправиться к заутрене, но не решался во время этой службы прикладываться к раке и святым мощам. Уже в агонии, он отказался выпить гоголь-моголь, потому что день был постный, а духовник, который мог бы благословить его на столь серьезное, с точки зрения короля, нарушение поста, отсутствовал.

Но давайте постараемся увидеть в этом характере не только те черты, которые кажутся нам немного смешными, да и современникам такими казались.

Когда в какой-то из провинций начинался голод, Людовик не успокаивался до тех пор, пока туда не отправлялись обозы со съестным.

Его милосердию, глубокому и искреннему, Париж обязан созданием Дома дочерей Господних, где находили приют проститутки, и Больницы трехсот, куда поместили триста слепых.[303] А еще он подарил своему духовнику дом, находившийся на улице Режь Глотку, – здесь, сказал он, должны жить «шестнадцать бедных магистров искусств», готовящихся к экзамену по богословию. В этом доме студентам обеспечивалось бесплатное жилье, там же проводились занятия. Духовника Людовика Святого звали Робер де Сорбон – дом, соответственно, назвали Сорбонной.[304] По примеру этого первого коллежа создавались и другие, в каждый теперь принимались студенты разных национальностей – сюда приезжали учиться молодые люди из Шотландии и Швеции, Германии и Константинополя, и так образовался первый «университетский городок», насчитывавший пятнадцать тысяч обитателей.

Набожности Людовика Святого Париж обязан и еще одной своей достопримечательностью – шедевром готической архитектуры Сент-Шапель.[305] Церковь была выстроена всего за два года, и ее каменный шпиль, взмывающий в небо, – словно мачта, которой недоставало до сих пор вечному кораблю.


Указ Людовика Святого об основании богословского коллежа в Париже (Сорбонны). 1257


Людовик IX был очень высокого роста, долговязый и тощий, но посты и умерщвление плоти рано согнули его спину. Одевался он в самые обычные ткани и меха и только на шляпе носил павлиньи перья.

Строгость его была непомерна, он никому не говорил «ты», и наверняка обычай обращаться друг к другу на «вы» распространился во Франции благодаря ему. Он не выносил вольностей в языке, грубых песен, игр, впрочем он не терпел вообще никаких развлечений. Он без конца одергивал членов своей семьи, а прихоти его часто оказывались жестокими. Однако при этом он не мог вынести, когда кто-то огорчался из-за его выговоров, и первым спешил утешить того, кого обидел. Невозможно было предвидеть, что король выкинет в следующую минуту, как отреагирует, – ему, похоже, были недоступны обыкновенные человеческие чувства, тем не менее его окружали безгранично преданные ему люди.

Он любил Францию так, будто видел в ней мать, он любил Бога, как может любить только ребенок, выросший без отца, но людей он не любил. Он видел их разногласия и не видел разницы между ними. Если он стремился омыть кому-то ноги, то исключительно ради того, чтобы уподобиться Спасителю, а как король хотел уподобиться скорее Богу Отцу, высшему судии, воздающему каждому по его грехам или заслугам, исходя из единственного и абсолютного закона!

А абсолютный закон, если речь о вере, – это догма, и догма была для Людовика Святого стержнем, позволявшим ему держаться.

Его вера была суровой. Этот человек, считавший себя добрым и силившийся таким быть, в упор не видел чужих страданий и даже самой человеческой жизни, если оспаривалась догма, если затрагивались его убеждения. Это он официально ввел во Франции инквизицию. И при этом он отличался удивительной наивностью. Разве не он оплатил все долги римского императора в Константинополе, удовольствовавшись в качестве залога терновым венцом, находящимся в полной сохранности? Более чем странный залог, притом что Франция уже обладала частицей этой священной реликвии! До чего же он иногда напоминал своего предка – Роберта Благочестивого!

Людовик IX старался любой ценой избежать войн на территории своего королевства, не допустить там кровопролития, но радостно шел в Крестовый поход и вменял себе в заслугу убийство неверных. Похоже, на войне он чувствовал себя свободным – здесь он не боялся смерти, лучше чувствовал себя и лучше выглядел в доспехах, чем в «цивильном костюме», проявлял беспримерную отвагу и вволю смеялся. Юбки Бланки Кастильской покрывали только французскую территорию.

Людовик IX был безрассуден, его можно бы даже назвать прожектером. Разве он не мечтал обратить всех мусульман в христианство? Разве он не поверил императору Михаилу Палеологу, когда тот – только ради того, чтобы французские войска не вошли в Константинополь, – пообещал сделать Людовика арбитром при намечающемся (уже тогда!) объединении Римской и Восточной церквей?

Первого июля 1270 года он вышел со своим флотом из Эг-Морт,[306] надеясь пройти в разгар лета, не снимая с головы шлема, по Средиземноморью и освободить Иерусалим. Не вняв советам папы, ни минуты не поколебавшись и рискуя ввергнуть Францию в большие трудности с наследованием престола, он взял с собой трех сыновей. Но ему было не суждено пройти дальше Туниса: побежденный солнцем и сраженный чумой, сильно проредившей ряды его армии, Людовик Святой там и умер.

Религиозные дела после кончины короля можно было уладить в государстве вполне спокойно – помогло следование Людовиком догмам, зато о делах гражданских этого не скажешь. Непременно желая воздать каждому по заслугам, Людовик IX проводил порой настолько путаные разбирательства и произносил такие невнятные речи, что они должны были впоследствии обернуться нескончаемой чередой внутренних и внешних конфликтов.

Этот король очень хотел создать прочный костяк для гражданского права, но опирался, создавая его, на прошлое, на традиции, на обычаи. На самом деле он был невероятным консерватором и сыграл этим на руку феодалам, которые поспешили выдвинуть в качестве правовых норм привилегии, полученные ими до Филиппа Августа. Из замков Франции в течение двух веков постоянно раздавались просьбы вернуться «к старым добрым обычаям Людовика Святого», и «добрыми» этими обычаями пользовались для того, чтобы подкрепить любое свое требование. Законодательная деятельность Людовика IX, которой долго придерживались как самой правильной, состояла главным образом в том, что утверждались преимущества тех, кто сильнее.

У такого королевского поведения оказался как минимум один прекрасный результат, служащий нам и по сей день. Чтобы правильно понимать права каждого и судить по справедливости, Людовик приказал собрать во дворце – для обработки и хранения – все королевские указы, все документы, дающие право на владение, все международные договоры, кутюмы разных ленов, хартии городов, грамоты ремесленников, приговоры и решения суда. Так образовался первый архив.

Отныне у Франции была память, которой могли пользоваться юристы, историки и писатели, и память эта располагалась, словно в мозге, в столице государства. Сент-Шапель, Сорбонна и Архивы – вот три подарка Людовика Святого Парижу. И третий – отнюдь не самый незначительный из них, ведь, постоянно обогащаясь, архивы станут свидетелями «работы веков».

Начиная с Людовика IX, история пишется иначе, чем раньше. Зато утверждение, что Париж с тех пор почти не переменился, нельзя считать таким уж парадоксальным. Конечно, могли меняться его внешний вид и размеры – о, как много они менялись! – но сама природа города, его характер оставались неизменны. В точности как внутренности живого организма, все органы общественной жизни, существовавшие тогда, существуют и сейчас и, за немногими исключениями, будут существовать и впредь. Разумеется, не раз обновлялись и перестраивались здания – так же как обновляется клеточная ткань. Дороги разветвлялись, подобно артериям, их сеть развивалась по мере роста, они становились шире, чтобы… когда настанет срок, снова стать слишком узкими.

Париж рос – как дерево, концентрическими кругами. И как по срезу дерева можно определить его возраст, по планам Парижа – по укреплениям, пояс за поясом, стена за стеной – можно увидеть, как шла работа веков, в которой холодные зимы истории чередовались с жаркими летними месяцами полного процветания.

Множились мосты, но всегда, как ряды уходящих в ту и другую сторону до самого горизонта их отражений в Сене, они оставались лишь отражениями того первого моста, который перешел Цезарь.


Монета с изображением Ричарда Львиное Сердце

Истоки и берега