Париж в августе. Убитый Моцарт — страница 23 из 25

Накануне своего отъезда Питер настоял на том, чтобы пригласить их на ужин, и Анри смог пожать ему руку так крепко, что англичанин, растроганный, тихонько пожелал ему удачи, и это пожелание проникло прямо в сердце Плантэна благодаря методу «Ассимиль».

Порой на Анри нападала меланхолия. Пат ни разу не сказала ему: «Я тебя люблю». А он осознал с математической точностью: раз она этого не говорит, значит, она его не любит. В данном случае его невежество простиралось слишком далеко. За исключением случаев (редких) обостренной нимфомании и случаев (менее редких) материальной заинтересованности женщины не спят с мужчинами, не испытывая к ним, по крайней мере, какого-то чувства, оно может дойти до пароксизма любви, но проходит через множество стадий — товарищество, симпатия, нежность, привязанность — все чувства, которые проницательная ревность расценивает как теплые. Плантэну не хватало этой проницательности, поскольку он слишком мало знал женщин.

Эта женщина заполнила его настолько, что стерла с лица земли тысячи других, тех, которые (особенно весной) всегда проходили мимо него на улицах Парижа, всего лишь проходили мимо. Она — это все женщины, все влюбленности, все духи и вся нежность души, все запястья, все ушки, все лодыжки и все бедра.

Поскольку она любила ходить пешком и хотела осмотреть весь Париж, а мускулы ее прекрасных ножек были развиты значительно лучше, чем у какой-нибудь очкастой вожатой скаутов, по утрам они выходили в тихое счастье улиц, ведущих их вперед.

Благодаря Винсенскому лесу он познал очарование обладания ею на травяном ковре, таком же, как за городом. Они обедали в «Пюс де Сен-Уан», в Сен-Клу, в китайском ресторанчике у Лионского вокзала, в бретонской блинной на улице Грегуар-де-Тур и в других местах — где угодно, отдавшись на волю ветра, свободные, как голуби, которым Пат при встрече бросала рис, приносящий счастье.

Анри «подготавливал тылы» для близкого уже времени, когда ему придется пережевывать железо воспоминаний, докуривать окурки ее импортных сигарет. Ему нужно было найти кого-то, с кем можно будет говорить о ней Потом. Он нашел его в коридорах станции Шателе в лице Гогая. Комический момент — он бросил монетку в кружку своего друга и заговорил с ним тоном, полным необыкновенного сочувствия, в то время как нищий разглядывал жалеющую его Пат, запечатлевая в памяти ее черты в преддверии возможных вечеров черной тоски, когда Плантэн будет приходить к нему.

Не считая этого эпизода, оторванный от своего квартала, своих привычек, своей работы, ото всех, кто мог его узнать, он жил в Париже жизнью всех иностранцев, фотографирующих памятники. Разница была лишь в том, что он фотографировал только женщину, одну и ту же, так часто, что потратил на пленку большую сумму.

— Пат, я буду посылать вам фотографии по одной, долго, чтобы вы не могли меня забыть.

Она обещала писать ему на имя мсье Гогая, соседа, надежного друга, и дала ему свой адрес в Майл Энд. Нет, она не забудет его. Она утверждала это и готова была поклясться на Библии. Он должен был довольствоваться этими уверениями, которые, в крайнем случае, можно было расценить как своего рода признание в любви.

Великобритания. Он больше не мог смотреть на этот остров на карте, не награждая его серыми глазами, слишком светлыми волосами и великолепной высокой грудью. Он больше не мог слышать английскую речь, не вздрагивая. Он купит Веронике пластинки Петулы Кларк, чтобы постоянно слышать этот акцент. Иногда он думал о ней так, как будто бы ее уже не было здесь. И тогда он быстро оборачивался к ней. Успокоенный. Она будет здесь еще шесть дней. Потом еще четыре.

Потом два.

Как на мысе Канаверэл — начался обратный отсчет. Ракета взорвется на земле.

ГЛАВА X

Тридцать первое августа.

Бессонной ночью Анри Плантэна была ночь с 30-го на 31-е. Значит, поезд в 16.12 с вокзала Сен-Лазар увезет от него Пат. Париж — Лондон через порт Дьепп, оттуда — паром.

Это конец. Она дремала у него на плече. В этот вечер ее тепло сделало его плечо ледяным. Больше никогда не будет этого тепла на этом плече. Это казалось не отъездом, а скорее трауром. Тридцать первое было днем смерти Патрисии Гривс. Те, кто не увидит ее больше, пусть даже они проживут сто лет, теперь мертвее всех мертвецов. Их могилу нельзя навестить. Пат. Он не увидит ее больше. Со смирением маленького человека он не восставал. Нужно было платить. Он отдаст последнее, но он заплатит за эти три недели. Как оплатил свой холодильник и свою машину. Если ему нужно будет поплакать, хорошо, он спрячется. Как он прятался когда-то, чтобы выкурить свою первую сигарету. Он будет прятаться так хорошо, что никто, даже он сам, не узнает — где. Она спала, она была во крови и во плоти. Она станет сновидением и болью. Всем тем, что она несла в себе уже на набережной Межисри. Всем, что он принял. Этот плод, который он не смог прокусить до зернышка, его вырвали у него изо рта, это было правосудие, людское правосудие.

Любовь должна быть короткой. Как лезвие ножа. Пат надолго не была бы больше Пат. То, что она сверкнула, как молния, с самого ее появления предохранило ее от возможного и удобоваримого сентиментального комфорта. У любви и приключения нет центрального отопления.

Любовью они еще займутся, прежде чем заняться багажом. В качестве последнего прощай. Она была белокурой англичанкой, с серыми глазами, она покинула этот прекрасный мир во цвете лет, с глубокой скорбью.

Одевшись, они сели рядом на кровати, грустные и молчаливые. Она с тоской думала о том, как глупо было придавать такую значимость тому, что должно было бы быть всего лишь приятным отпускным воспоминанием, о котором можно было бы рассказать подруге:

«Я познакомилась с маленьким французом, который совсем неплох в любви, он показал мне весь Париж. Красивый? Нет… но милый, очаровательный. Я думаю, он меня любил».

Это было совсем не то. Она спрашивала себя — не увозит ли она в одном из своих чемоданов — но в каком? — стойкую грусть. Каким же мрачным и грязным за стеклами бара будет дождь над Пиккадилли и над уголком Гайд-Парка. Она вздрогнула. Он заметил это с горьким удовлетворением, вздохнул:

— Ну вот, Пат. Вы будете иногда думать обо мне, там?

— Да, Анри.

— Благодарю вас. Благодарю вас также за все, что вы мне дали. Благодарю за то, что приехали сюда.

— Замолчите.

Она спрятала лицо в ладонях. Не нужно плакать, не нужно. Если она заплачет, он не сможет сдерживаться, он тоже заплачет, и она уже не уедет. Или уедет завтра. Или послезавтра. И все будет еще хуже.

Она подняла к нему лицо без слез, улыбающееся:

— Анри!

— Пат?

— Нужно, чтобы вы верили — я вернусь.

Она сама в это верила. Да, она вернется. Не для него. Жалость не существует. Для себя.

— Я вернусь, Анри. Я вам клянусь, я вернусь.

Она говорила так уверенно, что он заколебался. Возможно ли, что наступит день, когда он снова сможет увидеть ее, неужели однажды она может вернуться к нему из этого туманного Объединенного королевства?

Это решение, казалось, успокоило его, вернуло ему достоинство. Она играла его пальцами, серые глаза смотрели в одну точку на стене:

— Я вернусь в будущем году. Но…

— Что — но?

— Ваша жена?

Он устранил Симону пожатием плеч. Симона! Он гнусно хихикнул. Симона! Нелепое препятствие! За него, который может подпрыгнуть на два метра, беспокоятся, сможет ли он перепрыгнуть какой-то несчастный табурет! Потому что Пат вернется! Потому что он почти верил в это!

Они вышли из номера, чтобы пообедать где-нибудь поблизости. Смогли проглотить лишь по кусочку антрекота по-милански. Зато выпили бутылку божоле, как в окопах выпивают бутылку сивухи, прежде чем пойти на смерть.

Два часа. Еще два часа. Это долго. Их охватила какая-то необычная торопливость. Тоска приговоренных к смерти стихает с наступлением рассвета, который залечит их от жизни, полной страха. Еще два часа, а, чем скорее, тем лучше! Потому что она вернется! Да, я вернусь! Когда? В августе. Париж так прекрасен в августе, в этом тихом месяце. У меня будет другое красное платье. Другое голубое платье. И те же серые глаза. И тот же милый акцент, с которым я шепчу «сейчас…», когда мужчина и ночь опускаются на меня. Я вернусь, это точно, я не могу поступить иначе.

Вы вернетесь? Да. Но у меня есть несколько свободных дней на Рождество, я могу приехать в Лондон. Нет. Почему? На Рождество я буду в Глазго. Тогда я поеду в Глазго. Нет, не надо. Почему? Не надо.

Последняя чашка в этом чайном салоне на авеню Опера. Много автомобилей. Возвращение парижан. Они вновь липнут друг к другу. Пары бензина. Пат, любовь моя. Когда вы вернетесь, я буду знать английский.

Париж наполнялся. Они возвращались. Голландцы — в Голландию, скандинавы — в Скандинавию. Патрисия Гривс, езжай домой!

— Я вернусь в будущем году.

— Нужно идти, Патрисия…

— Ваш чай совсем холодный.

— У вас холодные руки.

И отель «Мольер».

И багаж.

И такси.

И Сен-Лазар.

Сен-Лазар и его трагический зал ожидания, где любовь назначает свои свидания перед памятником умершим, зал призраков; именно на этом вокзале закончился период жизни Анри Плантэна, продавца из отдела рыбной ловли в «Самаре», ставшего кем-то другим.

Плантэн не верил ни в Бога, ни в бессмертие души. Но когда он провожал Пат к ее поезду, ему было видение. Не допуская, что душа бессмертна, он подумал: именно высшие проявления души — а не ее серая обыденность — имеют больше всего шансов избежать исчезновения. Он лелеял надежду, что, может быть, в воздухе останутся прикосновения, улыбки, терзания любви, как растворенное электричество. Внезапно ему показалось невозможным, чтобы душа могла потерять самое главное, саму суть — единственные мгновения безрассудства, когда один человек любит другого даже больше его самого. Если Пат его не любит, то больше всего нужно жалеть не его, а ее.

Он не рассказал ей об этом своем озарении. Он не смог бы это объяснить. Он был счастлив. Анри говорил себе, что он не умрет до конца, если эта любовь, позже, без него, без нее, будет витать над этим августовским Парижем, видевшим, как он бежит по его улицам и сгорает на них.