Парижские мальчики в сталинской Москве — страница 14 из 118

160 Как будто и не ироничный, насмешливый Мур это описывает, а восторженная Аля. Но вот что за четыре года до Мура писал о первомайском празднике совсем не восторженный и не любивший советскую власть Корней Чуковский: “1 мая очаровало меня и м.б. стиль этого праздника изменился по сравнению с прошлыми годами. Стал народным (курсив Чуковского. – С.Б.) гулянием, национальным торжеством. Перед «Националью» «Аллея изобилия» – веселая, беззаботная, молодежная кутерьма. А площадь Свердлова: пароход с куклами, кино для всех на улице, танцы, гармошки, подлинно счастливые лица – никогда я не думал, что доживу до неофициального, полнокровного праздника”.161

День единства с якобы угнетенными рабочими Франции, Англии, США становился “национальным торжеством”. Военно-политический смотр сил мирового коммунизма постепенно эволюционировал в мирный праздник весны.[25] А Муру он был тем более приятен, что позволял часами гулять по улицам среди празднично одетых людей, слушать не только музыку из репродукторов, но и духовые оркестры, игравшие тогда на московских бульварах: “…обожаю уличную музыку. Это по-французски”.

Осенью 1940-го Мур будет уже не просто бродить по улицам, а и сам, как положено советскому школьнику, примет участие в демонстрации: “Масса народу, лозунги, знамёна, музыка и солнце”162163. С погодой повезет. А за десять дней до двадцать третьей годовщины революции Мура выберут в комиссию его школьного класса по подготовке к празднику. “Увидим, что нужно будет делать”, – заметит Мур. Чем он там в комиссии занимался, не рассказал. Но советские праздники принял как свои. Поразительно, но даже в 1943 году Мур, многое переживший и уже очень многое понимавший в советской жизни, будет писать Але в лагерь из Ташкента и поздравлять ее с 1 Мая: “…парад не состоялся и демонстрации также не было, зато народа было на улице очень много, все приоделись, принарядились, много было смеха и улыбок, и крику и гаму <…>. Были лозунги и украшения, плакаты – всё как следует”.164

Не вызвать дьявола…

“Вы хотите меня арестовать?”, – спрашивает Азазелло булгаковская Маргарита.

21 мая, еще из Голицыно, Цветаева отправила Муле Гуревичу телеграмму и попросила послать ей ответ. Прошло четыре дня, а ответа не было, Муля как будто исчез. “Что всё это означает? Чорт его знает…” – ворчал Мур. В другое время испугались бы за внезапно исчезнувшего человека. Попал под машину? Внезапно заболел? Стал жертвой уличных хулиганов? Или просто внезапно охладел к семье Цветаевой и порвал отношения? Нет. Первое, что предполагает Мур: “Возможно, что его арестовали…”165

Арест как повседневная реальность, как постоянная угроза, к которой привыкли, с которой давно смирились… Мур – еще правоверный марксист, он не сомневается в торжестве мирового коммунизма и справедливости советского строя, но и он прекрасно понимает, что могут арестовать – любого.

Из дневниковых записей Юрия Олеши: “Знаете ли вы, что такое террор? Это гораздо интереснее, чем украинская ночь. Террор – это огромный нос, который смотрит на вас из-за угла. Потом этот нос висит в воздухе, освещенный прожекторами…”166

Митя Сеземан, как мы помним, приехал в Москву еще в октябре 1937-го. А на третий день его посадили в “Красную стрелу” и отправили в Ленинград, в гости к дяде Дмитрию Николаевичу Насонову, профессору Ленинградского университета. Это был “красивый мужчина, немного массивный”, похожий на римского сенатора. Он облысел из-за тифа, перенесенного в годы Гражданской войны, но и лысина его не портила. Дядя вместе с женой Софьей Николаевной, обладавшей “очаровательными формами и небольшим и очень озорным носом XVIII века”167, занимал половину большой коммунальной квартиры.

Через пару-тройку дней после знакомства, присмотревшись к племяннику, дядя закрылся с Митей в комнате для приватной беседы. Собственно, это была даже не беседа, а монолог, продолжавшийся, как показалось Мите, почти час. Он запомнится Мите на всю жизнь. Дядя сказал племяннику, что не собирается разубеждать его в чем бы то ни было, но настоятельно советует избегать разговоров о политике. Если говорить не о чем, то можно рассказать собеседникам о Франции, но ни в коем случае не критиковать власть и не вызывать собеседника на такой разговор. Любое неосторожное слово и даже шутка “о власти может стоить свободы или даже жизни”. “В общем, я советую вам начать читать наших классиков, их тут полный дом, и я думаю, вы совершенно их не знаете”168, – завершил разговор профессор Насонов.

Дмитрий был ошеломлен и подавлен. Он, конечно, не мог еще осознать, что на самом деле происходит “на родине всех трудящихся”, куда он так стремился приехать. Но хорошо запомнил слова дяди: “Следите за собой внимательно, мой мальчик, и заткнитесь, если не хотите вызвать дьявола”.169

Митя открыл книжный шкаф, “взял с полки первую попавшуюся книгу и начал ее добросовестно читать”.170 Это был первый том собрания сочинений Пушкина, издание 1937 года. Митя открыл его на “Медном всаднике”.

У Мура не нашлось такого советчика, как Дмитрий Насонов, и науку выживать в советском обществе 1939–1941-го ему пришлось осваивать самостоятельно. Приспосабливаться, перенимать эзопов язык.

“Мой приятель уехал в командировку в Сибирь на пять лет”171, – написал Лев Гумилев Эмме Герштейн.

Не сразу, но Цветаева и Мур научатся этому языку. И вместо “Сережа сидит в тюрьме под следствием” Марина Ивановна будет писать: “Сережа на прежнем месте”.172

Сочувствие и симпатию к родственнику арестованного выражали не словами, а взглядом, интонацией, намеком: “Не забуду красноречивого молчания в черных глазах Евгения Петрова и его долгого рукопожатия”173, – вспоминал брат арестованного Михаила Кольцова художник-карикатурист Борис Ефимов, уцелевший и переживший почти всех своих современников.

Новая Москва

1

Апрель – май 1940-го – последние месяцы жизни в Голицыно, канун переезда в Москву. Заканчивалось тягостное, хотя и спокойное время жизни. К июню период “большой болезни” Мура завершается. В разгар московской летней жары у него будет мигрень. Накануне будущего нового года он снова простудится, а весной – летом 1941-го начнет страдать от экземы. Но это были все-таки не слишком тяжелые и опасные болезни. Парижский мальчик вполне приспособился к московской погоде. Мура ждал переезд в Москву, о котором он мечтал уже много месяцев.

Мур не знал старой Москвы, а Цветаева ее помнила. В 1922-м она уехала за границу из города, где еще целы были почти все храмы. В церквях крестили младенцев не только нэпманы, но и совслужащие. Даже комсомольцы шли к алтарю: консервативные московские мещанки требовали настоящего церковного брака, а не простой росписи в домовой книге. Над городом, только-только оправившимся от голодовок Гражданской войны, раздавался звон сотен колоколов. Тот самый малиновый звон, радостный даже для неверующих. Москва “звонила во все свои сорок сороков церквей, тогда еще не порушенных. Звон плыл над городом, сверкающим золотом бесчисленных куполов, вплывал в раскрытые окна домов, многоголосый и торжественный”.174 На Сухаревке и в Охотном Ряду бабы торговали бутербродами с колбасой, с яичницей, с красной икрой. Мальчишки в жаркий день продавали мутную подслащенную воду в графинчике, которая гордо называлась лимонадом (стакан – копейка). На Болотный рынок ездили со всей Москвы – покупать свежие ягоды, их брали целыми ведрами. Жителей Воротниковского переулка по утрам будило петушиное пение, а не шум автомобилей: “…в дровяных сараях, где так вкусно пахло свежей древесиной, дворники держали кур”.175 По переулкам, вымощенным разноцветным булыжником, проносились извозчицкие экипажи, “и так было весело смотреть, как из лошадиных подков вдруг вырывались яркие искры”.176 Еще целы были купеческие особнячки и деревянные домики мещан, окруженные садами и палисадниками. Москва, “зеленая летом, белая зимой, как елка, украшенная золотыми куполами”177, не ведала судьбы, которую предназначили ей большевики и прогрессивно мыслящие архитекторы.

Цветаеву и Мура в новой Москве встречали перезвон трамваев и шум автомашин. Под землей грохотали электрички метро. За порядком следили милиционеры в белых касках с двумя козырьками, “такая каска называлась «здрасьте-прощайте»”178. Только сотни колоколов больше не спорили: еще в январе 1930-го Моссовет запретил колокольный звон.

Большинство церквей было закрыто. Одни сносили, другие превращали в клубы, в склады, в заводские цеха, в магазины. Колоколам вообще была объявлена война. Если даже не трогали здание бывшего храма, то колокола с колокольни непременно снимали, а часто и саму колокольню разрушали. На бывшей Кудринской площади еще долго стояла белая церковь, “сквозь пустые проемы которой (колокола были сняты) виднелось закатное небо Пресни почти от самого Арбата”.179 В церкви Старого Пимена (храме преподобного Пимена Великого) устроили аукцион, где по субботним дням продавали медные настольные лампы, серебряные ложки и даже бархатные стулья.180

Поэт и переводчик Семен Липкин вспоминал, как они с Цветаевой гуляли по улочкам Замоскворечья, “мимо складов, которые когда-то были храмами. Марина Ивановна всякий раз крестилась, потом перестала”.181

Церковь Святой Живоначальной Троицы в Хохлах передали Институту антропологии: “Внутреннее пространство обезглавленного и разоренного храма перестроили под нужды хранилища скелетов и костей”, туалет для сотрудников института устроили на месте алтаря.182 Из 848 московских храмов, существовавших к 1917 году, 313 были уничтожены.

2

Перемены в советской архитектуре начались еще в двадцатые, когда в Москве появились первые конструктивистские здания вроде дома Наркомфина на Новинском бульваре и кремлевской больницы на Воздвиженке. Ради строительства Дома правительства (знаменитого Дома на набережной) снесли Винно-соляной двор, “помещение Губсуда (бывший Съезд мировых судей), три жилых дома и двадцать складов”.