209
Совсем иначе жили люди обеспеченные или те, кто еще до революции обзавелся жильем во Франции. Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус просто открыли ключом свою парижскую квартиру в аристократическом Пасси, на улице Колонель Боннэ, и стали там жить. Их соседями на респектабельном правом берегу Сены были адвокаты, нотариусы, рантье, буржуа. Успешный адвокат, издатель, политик Максим Винавер был достаточно богат, чтобы содержать в центре Парижа огромную квартиру в старом петербургском стиле – “с коврами, канделябрами, роялем в гостиной и книгами в кабинете”. Гостиная Винаверов была в первой половине двадцатых “одним из «салонов» русского литературного Парижа. <…> На доклады приглашалось человек тридцать”.210 Среди гостей этого салона – Бунин, Мережковский, Милюков, бывший лидер партии кадетов, к которой принадлежал и Винавер. В Париже Милюков и Винавер начали издавать газету “Последние новости” – самое успешное русское эмигрантское издание, платившее хорошие гонорары. Цветаевой там иногда удавалось печататься.
Большая часть денег Цветаевой и Эфрона уходила на оплату жилья. Они не могли себе позволить квартиру в центре, а потому снимали комнаты в предместьях: в Бельвю, Медоне, Кламаре, Ванве.
ИЗ РАССКАЗА ГАЙТО ГАЗДАНОВА “БИСТРО”: …по мере удаления от центра Париж начинает меняться, вырождаться, тускнеть и, в сущности, перестает быть Парижем: уменьшаются и вытягиваются дома, мутнеют окна, на железных, заржавленных балюстрадах балконов повисает белье, становится больше стен и меньше стекол, темнеют и трескаются двери домов, – и вот, наконец, начинают тянуться глухие закопченные стены, окружающие фабрики. Меняется всё: люди, их одежда, выражение их глаз, меняется то, как они живут, и то, о чем они думают.211
Дмитрий Сеземан упоминал о “крохотной парижской, а вернее – пригородной”212 квартире, где прошло его детство. Квартиры Эфронов были вряд ли просторнее. Быт самый скромный: “Две кровати у стены, изголовье к изголовью. На бесцветных стенах ни одной картины, ни одной фотографии. Неряшливый деревянный стол, неубранная посуда. Табачный дым. И в нем тусклая электрическая лампочка”213, – описывал квартиру Цветаевой и Эфрона искусствовед Николай Еленев.
“Марина Ивановна жила в очень шумном и грязном доме. Я с трудом нашел ее комнату. Весь пол был уставлен посудой и завален книгами. Я споткнулся о кофейную мельницу”214, – вспоминал одну из последних (1938 год) квартир Цветаевой филолог Юрий Иваск.
Саломея Андроникова-Гальперн писала, будто в доме Эфронов “грязь была ужасная, вонь и повсюду окурки. Среди комнаты стоял громадный мусорный ящик”.215 Мария Булгакова, дочь о. Сергия Булгакова и жена Константина Родзевича, также пишет об огромном помойном ведре (poubelle) в центре комнаты Цветаевой.216 Даже в середине тридцатых, когда материальное положение семьи должно было заметно улучшиться, Цветаева, Эфрон, Аля и Мур жили, по словам Вадима Андреева, “в большом доме с полуобвалившимися лестницами, выбитыми окнами, таинственными закоулками, в доме, который мог бы символизировать нищету рабочего пригорода”. Вера Андреева, дочь писателя Леонида Андреева, вспоминала: “Квартирка у Марины Ивановны была, без преувеличения, нищенской. Деревянная мрачная лестница, какие-то две темные комнатушки, темная кухня со скошенным потолком в чаду арахисового масла, на котором всегда что-то жарилось”.217
Не станем, однако, слепо доверять источнику. Вера Леонидовна писала свои воспоминания в Советском Союзе. Советский читатель привык к тому, что жизнь русских эмигрантов непременно тяжела, а эмиграция – вообще большая ошибка, которую лучше всего исправить. Редко кто из читателей Веры Леонидовны мог своими глазами увидеть Париж, а тем более его нетуристские пригороды, посмотреть на каминные трубы каменных трехэтажных домов, на их высокие, “от потолка до потолка” французские окна с чугунными решетками внизу, на “провисающие провода между крышами”218, которые сохранились и до наших дней. Там, в Кламаре, жил философ Николай Бердяев, друг семьи Клепининых. Ходил за покупками “со старой обтрепанной сумкой, где мирно погромыхивали бутылки с молоком и вином”.219
Так ли дурна двухкомнатная квартира с кухней, пусть даже темной и маленькой? Если это нищета, то что же тогда комнатка в подмосковном Голицыно? И не комната даже, а часть избы, отгороженная ширмой.
Кто не знает, кто не цитирует классическую фразу булгаковского героя о москвичах: “Квартирный вопрос только испортил их”. А кого бы он не испортил? За двадцать послереволюционных лет население Москвы увеличилось в четыре раза – от миллиона с небольшим в 1920-м до четырех миллионов с лишним в 1939-м. Причем в основном за счет приезжих. Так называемая сталинская модернизация буквально выталкивала людей в большие города. Только за четыре года, с 1931-го по 1935-й, население Москвы выросло на целый миллион. Крестьяне бежали от коллективизации в большой город, и город их принимал, ведь новым заводам нужны были рабочие руки. Сначала новоиспеченных горожан просто заселяли в старые дома, уплотняя и уплотняя прежних квартиросъемщиков и бывших хозяев, что привыкли к дореволюционному комфорту. Но вскоре начали роптать даже нетребовательные рабочие. Инфраструктура не была приспособлена к такому количеству жильцов. Не хватало школ, детских садов, даже мест в трамваях давно не хватало. Городской водопровод не справлялся с колоссальными нагрузками: “Дошло до того, что на третьи и четвертые этажи домов вода не поступала”220, – вспоминал Лазарь Каганович.
Московские газеты почти каждый день рассказывали о строительстве всё новых и новых домов для трудящихся. Вот 80-квартирный дом на Ленинградском шоссе. Массивный, с угловой башней. Вот новые дома на Большой Калужской улице, благоустроенные и нарядные. На противоположной стороне улицы воздвигли дом для сотрудников Академии наук, спроектированный самим Алексеем Щусевым. Теперь это Ленинский проспект, здания до сих пор стоят, и квартиры там стоят очень дорого.
Строительством новых домов занимались не только Моссовет и московский горком. Строилось много ведомственного жилья. Заводы, тресты и главки возводили дома для своих сотрудников. На рубеже двадцатых и тридцатых построили дом общества “Динамо” – массивное Г-образное здание с высокой башней на пересечении Большой Лубянки с Фуркасовским переулком. Дом предназначался не столько для спортсменов, сколько для сотрудников ОГПУ. Там же разместили универмаг и клуб ОГПУ. Эта громадина и сегодня производит впечатление на туриста, что заблудился между Кузнецким Мостом и Большой Лубянкой. Дом для работников автомобильного завода имени Сталина на Велозаводской улице – не такой впечатляющий, но вполне добротный.
Так что нельзя сказать, что строили в Москве медленно. Тем более не скажем, будто строили плохо. Но сдавали дома, случалось, с недоделками. Шли навстречу жильцам, которые переезжали в сталинки из подвалов, из бараков, из перенаселенных коммуналок. Один корпус достроен и заселен, другой еще только возводят. Лилианна Лунгина вспоминала, что в их новом семиэтажном доме на Каляевской, 5 первое время не было ни лифта, ни лестниц. Жильцы поднимались по специальным настилам, “по доскам, висящим над пропастью”, как пишет Лунгина. Тем более не успели подключить газ и воду. Жильцы спускались во двор, брали воду из колонки и несли ее в ведрах по тем же настилам на пятый, шестой, седьмой этажи. Только через два с половиной года дом достроят. На выступах верхнего этажа поставят статуи рабочих и колхозниц, на стенах сделают барельефы, изображающие спортсменок, шахтеров, красноармейцев.
Лунгины жили хорошо, по московским меркам – роскошно: трехкомнатная квартира на троих, у маленькой девочки есть собственная комната! Но обстановка казалась парижанке Лилианне немыслимо убогой: “…мебели почти никакой, самое необходимое – диван, письменный маленький столик у меня, у папы – большой письменный стол и тоже диван, а у мамы еще обеденный стол, четыре стула и какой-то шкаф”.221
Дом на Каляевской, 5 был даже не ведомственным, а кооперативным, построенным на средства жильцов, в те времена – большая редкость. Родители Лилианны Лунгиной много лет работали за границей: “За валюту, которую папа заработал в Берлине, он получил квартиру”, – писала она.
Однако строительство явно не поспевало за стремительным ростом населения. Найти комнату в Москве было трудно, хотя за Цветаеву будут и хлопотать, и помогать ей.
Сначала Муля Гуревич найдет ту самую злосчастную комнату в Сокольниках, куда Мур очень не хотел переезжать. И судьба услышала его: в конце мая Гуревич222 сказал Цветаевой, что есть возможность провести лето в большой комфортабельной квартире покойного академика Алексея Николаевича Северцова. Там жили семьи детей академика – профессора МГУ Сергея Северцова и художницы Натальи Северцовой, в замужестве Габричевской. Искусствовед Александр Габричевский в юности слушал лекции профессора Цветаева. Теперь он пригласил к себе дочь и внука Ивана Владимировича Цветаева. На лето всё население их большой квартиры разъезжалось: Габричевские – отдыхать в Крым, а профессор Северцов – в научную экспедицию.
Утром 11 июня Цветаева и Мур уже собирали вещи в Голицыне. Переезд был и желанным, и тягостным для них. Мур ворчал на непрактичность матери, ее неприспособленность к жизни: “…хотя у нее много доброй воли, всё делает – в этом смысле – шиворот-навыворот, каждоминутно что-нибудь теряет, и потом приходится «это» искать <…>. При ее хозяйничанье у нас никогда не будет порядка, хотя она и работает очень много, чтобы всё привести в порядок, но при ее отсутствии системы и лихорадочности, разбросанности выходит только беспорядок”.223
Между тем Цветаевой и Муру с переездом повезло. В Голицыно на лето собрался Виктор Григорьевич Финк с семьей. Финк, выпускник Сорбонны и ветеран французского Иностранного легиона, был довольно известным писателем и журналистом. Еще недавно он работал советским корреспондентом во Франции. Не знаю, сама ли Цветаева договорилась с Финком, или, вероятнее, ей помог Муля Гуревич, но условились так: вещи Финка в Голицыно привезет грузовик, и этот же грузовик вывезет в Москву вещи Цветаевой. Грузовик Финк вполне мог получить в Литфонде, а мог и сам заказать грузовой таксомотор, Мосгортранс предоставлял такую услугу. В мае – июне в газетах появлялись объявления: “Прием заказов на грузовые таксомоторы для перевозок вещей в дачные местности”. Стоянки этих грузовых такси были на Курском, Белорусском, Ржевском вокзалах, на Комсомольской площади, на Пушкинской, на Добрынинской, на Самотечной. Это был тот случай, когда московские власти действовали по-рыночному. Спрос рождал предложение, ведь сколько-нибудь обеспеченные люди стремились летом хотя бы на месяц уехать за город, в Подмосковье. Финк, скорее всего, заказывал грузовик на Белорусском вокзале. Грузовой таксомотор стоил 1 рубль 20 копеек за километр, от Белорусского вокзала до Голицыно – 49 километров. Но перевозка вещей могла обойтись писателю не в 58 рублей 80 копеек, а все 117 рублей 60 копеек, потому что заказчик оплачивал таксисту и обратную дорогу в Москву. Виктор Финк зарабатывал прилично и мог себе позволить полностью оплатить машину. Цветаева, вероятно, могла что-то доплатить водителю, но ни она, ни Мур об этом не написали. На грузчиков им не пришлось тратиться: на грузовике с вещами Финка приехал Муля Гуревич, который и помог с переездом.