евича. Не мог Мур представить и тяжести обвинений: шпионаж, измена Родине: 58-1а, расстрельный пункт и без того тяжелой статьи.
А вот Аля была сломлена пытками, и вряд ли многие из нас смогли бы вынести хотя бы часть того, что досталось на ее долю.
ИЗ ПИСЬМА АЛЕКСЕЯ СЕЗЕМАНА ИРИНЕ ГОРОШЕВСКОЙ: Материалы для обвинения, как я это узнал к концу следствия, были даны Алей (я читал ее показания), она утверждала, что я вел постоянные разговоры; как-то: критиковал Сталинскую конституцию и Советскую Власть. Всё это совместно с моими родителями (мамой и Додой), причем для меня очевидно, что на них она наклеветала еще больше. Я потребовал очную ставку, но это не помогло, т. к. Аля не изменила своих показаний. В конце концов мне удалось конкретно доказать, что я не шпион, так же, как и пункт 11 (принадлежность к антисоветской организации), что же до антисоветских разговоров, то мне свою невиновность в противовес показаниям Али доказать не удалось. <…>…Суда не было, и я оказался осужден заочно как сын белоэмигрантов (откуда такая чепуха?) и социально опасный элемент…562
Эти обвинения еще прежде не были секретом и для Мура, и он от всей души одобрял сестру. К “несоветским элементам” следует быть беспощадными: “Алешу выслали, потому что он был несоветским элементом, водился с сомнительными людьми, и, кроме того, Аля его обвинила в антисоветских разговорах”.563 Мур даже полагал, что Алешу “ликвидируют” “как ненужного вруна”.
Муля Гуревич, сообщив Муру всю “правду” о семье Львовых, требовал, чтобы мальчик навсегда порвал и с Митей. Он был против того, чтобы Мур с Митькой учились в одной школе, они должны быть “изолированы” друг от друга. Муля настойчиво повторял: “Митька совершенно тебе не нужен”, потому что он “нездоров” и “вреден”. Муля и прежде был против дружбы двух парижских мальчиков. Мур иногда оправдывался, иногда скрывал от него свои встречи с Митей. Но впервые Муля поставил перед Муром едва ли не ультиматум, и Мур с грустью согласился. В самом деле, какие могут быть отношения с такой семьей?
Почему Гуревич так настаивал на разрыве отношений Мура и Мити, трудно сказать. Возможно, Гуревич искренне считал, что Георгия надо изолировать от его парижских друзей и знакомых, так он легче адаптируется к советской жизни. Мур заключил, что Муля ненавидит Львовых потому, что считает их виновными в аресте Али. Но это будет двумя неделями позже, а пока Мур решил сам поговорить с Митей, объясниться.
Разговор был долгим и тягостным. Митя пересказывал Муру слова Ирины, а Мур Мите – ее же слова в интерпретации Мули. В конце концов Мур решил, что Митя ненавидит его сестру: “Он сделал попытку оклеветать ее и уронить в моих глазах, дав понять, что из-за нее и арестовали отца («Почему отца арестовали после нее?»). Я дал ему понять, что в этом деле виноваты только Львовы; что они оклеветали сестру, потом отца, и что когда те сами дали показания о них, то и Львовых арестовали. Все эти милые предположения мы преподносили в виде «теорий» о причинах дела, но было ясно, что каждый верит только в свои предположения”.564
Мур был по-прежнему убежден в справедливости советской системы, советского режима. Когда он решит помириться с Митей и начнет подыскивать аргументы против Мули, то первым делом припомнит Гуревичу троцкизм – самое страшное (намного страшнее фашизма) обвинение в сталинском СССР: “Мне совершенно ясно, что Муля ошибается насчет Митьки (говоря, что он не советский человек и т. п.). Во-первых, Муля – бывший троцкист, исключенный из партии, и все его попытки быть восстановленным потерпели поражение, так что il n’a rien а dire[69]”.
“…Они все будут расстреляны”
Мур жил надеждой на освобождение отца и сестры, причем освобождение скорое: “…я надеюсь, что этот кошмар скоро рассеется. Не будут тянуть же вплоть до лета, до осени!”565566 Любое известие истолковывается им как положительный знак, даже если речь об очередном аресте знакомого. В начале июня 1940-го Мур узнал об аресте Павла Балтера, который тоже работал в Союзе возвращения на родину и был связан по работе с Эфроном. И Мур надеется, что “дело идет к развязке”. А развязка должна быть счастливой, ведь Советский Союз – справедливая страна, здесь честных и преданных советской власти людей не должны долго держать в тюрьме: “Во всяком случае, я поручусь жизнью за честность и преданность СССР двух людей: отца и сестры”.567
Цветаева думала, что ее муж или умрет в тюрьме, или его “вышлют”, то есть отправят в лагерь. Но ее сын – оптимист. Отказ принимать деньги, который так напугал Цветаеву, Мур истолковывает как добрый знак: “Возможно, что отец и сестра сидят теперь в качестве свидетелей, а обвиняемые – Львовы”.568 Свиданий подследственным не полагалось, никаких сведений о ходе следствия, обвинениях, предъявленных Сергею Яковлевичу и Але, у Цветаевой и Мура не было. В январе 1941-го Цветаева в очередной раз пришла в Бутырскую тюрьму. У нее приняли передачу для мужа, а для дочери не приняли. Сказали, что она “выслана в город Котлас”, что в Архангельской области.[70] В те же края, где уже сидит Алеша Сеземан: “Так что пока выслали молодежь – Алешу и Алю – мелких рыб”.569 Значит, очередь за Львовыми и отцом. Теперь Мур начинает понимать: оправдательного приговора не будет. Вопрос только в том, когда осудят отца и Клепининых и на какой срок.
К январю 1941-го у Мура будет новая, “испанская” теория ареста. Неприязнь к Сеземанам-Клепининым и желание выстроить хоть сколько-нибудь логичную версию ареста отца и сестры стимулируют фантазию Мура и приводят умного, но все-таки еще наивного мальчика к вовсе чудовищным умозаключениям. Нина Николаевна, по словам Мура, “страшная врунья и интриганка”570, надоумила “Васеньку” (Василия Яновского, соратника Сергея Яковлевича) оклеветать Эфронов. Написать, что, мол, “Аля и отец посылали в Испанию «плохих людей». <…> В результате – арестовывают сначала Алю, а потом и отца”. Мур допускает, что отец и Аля и в самом деле ошиблись в подборе людей для Испании: “Отец – человек довольно наивный, т. е. не так наивный, как верящий в людей”.571 А кто-то из отправленных ими в Испанию людей оказался предателем. Может, даже троцкистом.
Мур пишет “ссылка”, “высланы”, не понимая, конечно, что такое исправительно-трудовой лагерь. Он переживает за Алю, часто думает о ней, но и представить не может ее мучений. “А ведь это скука – быть вдали от города, на севере”, – сокрушается Мур. Но если бы только скука… В марте начнут приходить письма от Али к матери и Муле. Аля писала, “что очень исхудала и «похожа на жирафу». Но она бодро работает…”572. Ни Мур, ни даже Цветаева, к счастью, не понимали, отчего так похудела Аля и что значит работа в лагере: бесконечный непосильный труд за пайку сырого хлеба и черпак баланды.
Мур надеялся на возвращение Али. Он был уверен, что жизни отца и даже неприятных ему Клепининых ничто не угрожает. Не сомневался: все останутся живы. Митя, уже многое понимавший в советской жизни, честно сказал Муру: “…они все будут расстреляны”573.
Москва музыкальная
Литература была самым близким Муру искусством. А самым любимым была музыка. 8 августа 1941-го Мура и Цветаеву увезет из Москвы пароход “Александр Пирогов”. Они будут плыть четвертым классом, в темноте, в грязи и вони. А 9 августа наверху, в салоне первого класса, кто-то заиграет на рояле. Мур откроет свою дневниковую тетрадь и запишет (по-французски): “Музыка – о, великое искусство, о, главное искусство! Как сразу уходят на х… и война, и пароход, и Елабуга, и Казань, и устанавливается Небесный Интернационал. О, музыка, музыка, мы когда-нибудь вновь встретимся, в тот благословенный день, когда мы будем так сильно любить друг друга! Музыка, ценой презрения ко всем и любви к ТЕБЕ!”574
Музыка – высшее наслаждение. Мур считал, что с ней сопоставима только “физическая любовь”, то есть секс. Но о сексе представления Мура были чисто теоретические. А вот музыкой он наслаждался.
Летним вечером Мур открывал окно. Во дворе пели птицы, тявкали собачки, шумели дети. Мура это не раздражало. Скорее, умиротворяло. Он включал радио. Радио транслировало увертюру к опере Вагнера “Лоэнгрин”, бодрый коронационный марш из оперы Мейербера “Пророк” и мрачную, “с большим музыкальным пафосом” увертюру к опере Мендельсона “Рюи Блаз”. К этому времени Мур уже любил “Кармен” и марши из “Аиды”, популярную классику. Но свой музыкальный вкус Мур постоянно развивал, а знания пополнял, расширял кругозор. Филармония в середине лета была закрыта, но интересы Мура далеко не ограничивались оперной, симфонической и фортепьянной музыкой. Он любил джаз, “прекрасный, веселый и завлекающий”, особенно американский и британский: “Завел радио – эге, какой-то джаз! Меня хлебом не корми – слушать джаз…”575
Советским джазом Мур тоже интересовался. 8 июля он отправился в сад “Эрмитаж”, популярную и чрезвычайно престижную тогда московскую концертную площадку. Оставил Цветаевой записку: “Я ушел за билетом на Утесова. Фррр”.576 Вечером пошел на концерт, но вернулся несколько разочарованным: “…неважнец”.
Мур привык к настоящему западному джазу, а джаз Утесова – это совершенно особенный жанр. Некоторые музыкальные критики считают, будто это не совсем джаз.577 Утесов, гениальный самоучка, освоивший нотную грамоту лет в тридцать пять или сорок, был скорее одесско-ленинградско-московским шансонье, суперзвездой советской эстрады, уникальным, необычайно артистичным музыкантом и певцом. Но Мур ожидал от концерта другого. Впрочем, песни Утесова запомнятся и ему. Когда Мур будет грустить, страдать от одиночества, он вспомнит строчки из чудесной песенки Утесова. Песенки о любви к прекрасной корове: