И, конечно, не жалел он мать. Мур любил ее глубоко, по-настоящему, но в дневнике порой называл просто “мамашей”. Однажды сказал ей: “Мама, ты похожа на страшную деревенскую старуху!” Не стеснялся ругать в глаза и при посторонних. Однажды в гостях Цветаева предложила ему:
“– Мур, попробуй, это очень вкусно! <…>
– Еще бы! Здесь не готовят такую гадость, как вы!”947948
Все, кроме Цветаевой, были потрясены таким ответом. Мур же искренне полагал, что ведет себя правильно и что другого обращения окружающие не заслуживают. Только об отце и о сестре ни слова худого не сказал. Но ведь они сидели в тюрьме, а если бы остались на воле?
“И вообще я не удовлетворен моей жизнью – какая-то неполноценная, неинтересная она, вот что”949, – жалуется Мур самому себе. А кому бы он еще мог пожаловаться?
На подмосковной даче это чувство неудовлетворенности усилилось необычайно. Сыграли свою роль и тоска по Вале, и деревенская скука, и недостаток комфорта, к которому Мур был так чувствителен. И он всё больше злится на окружающих. К Александру Кочеткову Мур милостив, поэт всего лишь “хороший, но слабый, неуверенный человек”, на которого нельзя надеяться. Зато его жена Инна, женщина, которой посвящено одно из самых цитируемых русских стихотворений XX века, – “стареющая дурочка с почти седыми волосами, абсолютно безмозглая, глупая, умеющая только щебетать о кошках и разной прочей чуши”.950
Веру Меркурьеву Георгий и прежде называл просто “старушенция”. В Песках Мур проникся к ней новыми чувствами: “Старушка Меркурьева <…> капризное, немощное, горбатое существо, с идиотскими прихотями, тоже помешанная на кошках”.951
И Вера Александровна, при всей сосредоточенности на кошках, приглядывалась к Муру. Она составила о мальчике свое представление: “…мало симпатичен, умен, развит, не знаю, одарен ли, но тяжелый эгоист, лицом похож на мать”.952
Под бомбами
В ночь с 21 на 22 июля самолеты люфтваффе впервые бомбили Москву. Картина была столь яркая и страшная, что ее видели даже Цветаева с Муром в Старках, за сто с лишним километров к востоку от города.
Всеволод Иванов, богатый и фантастически успешный советский писатель, увидел бомбежку из собственной квартиры в Лаврушинском переулке: “Сначала на юге прожектора осветили облака. Затем посыпались ракеты – осветили дом, как стол, рядом с электростанцией треснуло, – и поднялось пламя. Самолеты – серебряные, словно изнутри освещенные, – бежали в лучах прожектора словно в раме стекла трещины. Показались пожарища – сначала рядом, затем на востоке, а вскоре запылало на западе. Загорелся какой-то склад неподалеку от Дома Правительства <…> – и в 1 час, приблизительно, послышался треск. Мы выглянули через парапет, окружающий крышу дома. Вижу – на крышах словно горели электрические лампочки – это лежали зажигательные бомбы”.953
На следующую ночь Иванов с Борисом Пастернаком будут дежурить на крыше, готовиться тушить зажигалки.
“Сколько раз в теченье прошлой ночи, когда через дом-два падали и рвались фугасы, зажигательные снаряды, как по мановенью волшебного жезла, в минуту воспламеняли целые кварталы, я мысленно прощался с тобой”954, – писал Борис Леонидович жене Зинаиде Николаевне.
Позднее в писательский дом попадут две фугасные бомбы, будут разрушены несколько квартир, в том числе квартира Константина Паустовского. Писатель был в это время на фронте.
От первой же бомбежки пострадал дом Мити Сеземана на Пятницкой. Прямого попадания не было, бомба упала рядом, но взрывной волной выбило все стёкла. В квартире покойного академика Насонова, где по-прежнему жил Митя, даже книги выбросило из шкафов: “…его квартира – сплошной кавардак, и всё время всё оттуда выгребают его кузены”955, – сообщал Мур, только что вернувшийся в Москву. Разумнее все-таки, видимо, было задержаться на даче Кочетковых, тем более что сам Александр Сергеевич решил пока не эвакуироваться. Но Мур уже добился своего – убедил Цветаеву вернуться в город. Деревенская скука была для него хуже немецких бомбежек.
Как известно, первые бомбежки Москвы не смогли нанести городу большого урона. В налетах участвовало от 100 до 200 бомбардировщиков, но пробиться к городу через противовоздушную оборону удавалось только нескольким десяткам машин. Зато эффект психологический был очень сильным: “Вся Москва только и говорит о бомбежке”956,– замечал Мур. Улицы были засыпаны битым стеклом. Стекло хрустело под дамскими туфельками, под мужскими ботинками и сапогами. Не все зажигалки успевали потушить. В разных частях города начинались пожары. Но самый большой ущерб причинили фугасные бомбы: “…в Староконюшковском переулке, и в Гагаринском переулке, тоже в районе Арбата, были срезаны фугасными бомбами стены многоэтажных домов, и стояли чьи-то оголенные квартиры, и было завалено бомбоубежище”.957
Шапкозакидательские настроения первых дней войны сменились тревогой, а самые нервные и впечатлительные люди были на грани паники. Давно ли московские интеллигенты передавали друг другу слух про “взятие” Варшавы и Кёнигсберга? Теперь опасались, что немцы скоро будут под Ленинградом и Москвой. Мур учился читать между строк. Его очень встревожило появление в газетах слов “на Смоленском направлении”.
В начале июля, приглашая Цветаеву и Мура к себе на дачу, Александр Кочетков говорил, что эвакуироваться из Москвы – всё равно что бежать. Теперь он считал, “что оставаться в Москве было бы безумием”.958 Планировали поехать все вместе в Ашхабад: супруги Кочетковы, Меркурьева, Цветаева и Георгий. Судьба кошек, в том числе бесхвостого Пумы, висела на волоске. Но поездка не состоялась: Кочетковым выделили два билета. Кошек они, очевидно, могли и бросить, а друзей – нет. Поэтому решили пока остаться. Между тем эвакуация шла уже полным ходом. Первый эшелон с эвакуированными покинул Москву еще 6 июля – вывозили писательских жен с детьми. Группы готовых к эвакуации возникали, рассыпались и снова возникали. Собирались в Ташкент, в Ашхабад, в Казань, в Чистополь.
Мур, насмотревшись на всеобщую панику, писал с раздражением и вполне справедливой злобой: “Попомню я русскую интеллигенцию, едри ее в дышло! Более неорганизованных, пугливых, несуразных, бегающих людей нигде и никогда не видал. Литфонд – сплошной карусель несовершившихся отъездов, отменяемых планов, приказов ЦК, разговоров с Панферовым, и Асеевым, и Фединым… Всё это дает ощущение бреда”.959
Страх проявляется у людей по-разному. Страх Мура был рациональным. Авианалет опасен, могут убить, следовательно, надо уехать в те края, где нет авианалетов: “…мне бомбежки не нравятся, а ну их к ляду!” И сначала Мур был согласен эвакуироваться. Валя однажды в шутку сказала, будто Мура “никакая бомба не убьет – отскочит”. Муру эта шутка забавной не показалась: “Настоящая бомбардировка – это, должно быть, ужасно”.960
Но вот начались настоящие бомбежки. Дом на Покровском бульваре по тем временам считался большим, а следовательно, представлял собой хорошо заметную цель для немецкого “хейнкеля-111” или “юнкерса-88”. Правда, на крышу бомбы не падали. Но однажды, в ночь с 1 на 2 августа, восемь зажигалок упало во дворе. Их тут же потушили – не зря накануне войны в школах создавали противовоздушные звенья, не напрасно обучали противовоздушной обороне и взрослых москвичей. Бомбили почти каждую ночь, бывали и дневные бомбардировки. Мур по-прежнему дежурил на крыше, готовился тушить зажигалки. Он понимал, что вынужден “подвергать себя большой опасности”, однако в его поведении нет ничего, что напоминало бы панику, парализующий страх. В ожидании дежурства он спешил хорошенько выспаться. Про опасность говорил, что ему “наплевать”. В общем, Мур не был напуган происходящим. Не боялась и Валя. Она даже говорила “о красоте светящихся снарядов” и собиралась во время очередной бомбежки добровольно пойти на крышу.961 Днем они гуляли вместе. Заходили в книжные магазины. Однажды купили “Новеллы” Гофмана.
Правда, после возвращения из Песков отношения Вали и Мура особенно не развивались. Ожидание встречи оказалось для Мура приятнее самой встречи. Но всё же он по-прежнему увлекался девушкой. Валя, видимо, расстроилась, узнав о скором отъезде Мура. Она с досадой говорила Муру, будто он только притворяется, что не хочет ехать. А на самом деле – хочет. Мур смеялся, говорил, будто станет в дороге “повелевать женами писателей”.962
В общем, настроения Мура далеки от панических. Кроме того, его страшили будущие тяготы эвакуации (сколько их у него впереди!). Одно дело – поехать в большой современный город, другое – бежать куда глаза глядят, почти без денег, почти без продуктов. И куда, собственно, бежать? Писателей эвакуировали в Татарскую АССР, причем даже не в Казань, а в провинциальный Чистополь. Эта перспектива просто возмутила Мура: “Кто знает в Европе и Америке о Татарии? <…> Уезжая в Татарию, я сильно отдаляюсь от жизненного, культурного центра, который собой представляет Москва. Боюсь я надолго застрять в этой Татарии. И что я там буду делать? Глупо как-то: Прага, Париж, Москва… Казань (в лучшем случае, потому что, наверное, жить будем не в Казани – переполненной, а в месте еще захолустней). Как-то абсурдно звучит: я – и вдруг в Татарию жить”.963
Мур боялся, что вдалеке от Москвы не сможет ходить в школу, а значит, это задержит его карьеру, помешает будущему поступлению в институт или университет.
Наконец, все-таки была и Валя… Пожалуй, в конце июля– начале августа она уже не стояла для него на первом месте. Но и потерять ее Мур боялся. “Пугает меня: «Они познакомились в самый канун войны, но катастрофа разбросала их каждого в свою сторону. Он, быть может, пропустил свою большую любовь». До чего банально!”964 Только два первых слова написаны по-русски. Дальше – переход на французский, как это у него случалось, если речь заходила о чем-то важном или интимном.