Парижские мальчики в сталинской Москве — страница 80 из 118

990 И все-таки тогда, летом, Мур был не прав: семья существовала, пока жива была Цветаева, пока они с Муром отправляли посылки Але и носили передачи Сергею Яковлевичу. Не видели его, но знали, что он жив, что находится с ними в одном городе, пусть и за тюремной стеной. Когда Мур подрос и стал носить отцовский пиджак и брюки, он не просто пополнил свой гардероб: “Я рад носить его вещи – какая-то этим образом устанавливается связь с ним”991, – признавался себе Георгий Эфрон.

Теперь не стало Марины Ивановны. Сведений об отце у Мура не было. Собственно, их и не будет больше, хотя Сергей Яковлевич в то время еще жив, ждет, когда приведут в исполнение смертный приговор, вынесенный 6 июля 1941 года. Аля в лагере, связь с ней временно потеряна. Только в начале 1942-го они с Муром будут снова переписываться и Мур расскажет ей о своем одиночестве: “Пока что я исключительно активно и интенсивно общаюсь… с самим собой. Я спорю, разговариваю, строю карточные домики и разрушаю их, морализирую – и всё это с самим собой. Я никогда еще не был так одинок. Отсутствие М.И. ощущается крайне. Я вынужден, будучи слишком рано выброшенным в открытое море жизни, заботиться о себе наподобие матери: направлять, остерегать, обучать, советовать… Это тяжело и скучно”.992

Сами письма Мура к сестре стали другими. Прежде Мур просто рассказывает сестре о своих делах, о событиях и впечатлениях. Его сообщения информативны, но легкомысленны. Теперь послания Мура – теплые и нежные. Во всем мире у него осталась только сестра. Еще, конечно, тетки и Муля Гуревич, но сестра все-таки ближе. Общение с ней, хотя бы эпистолярное, для него теперь необходимо: “Постараюсь часто писать, и ты тоже постарайся. Я всегда горжусь тобой, никогда не забываю о тебе…”993 Как он теперь заботлив и внимателен к сестре, как переживает за нее, как ждет ее ответа! “Всякий раз твои письма для меня праздник – праздник потому, что они суть части чего-то неразрывного и длительного, они дают надежду на то, что предстоят нам времена лучшие; они сохраняют воспоминание обо всех нас как о семье, как о целом; а в эти дни, про которые можно сказать подобно Гамлету: «Распалась связь времен», совершенно необходимо делать все, чтобы найти именно эту связь – и вот твои письма «восстанавливают времена» по линии простых человеческих отношений”.994

Но что такое полное одиночество, он по-настоящему узнает в эвакуации, в Ташкенте. Когда будет болеть – один, в своем углу, – и некому будет принести лекарство, некому подать тот самый “стакан воды”, который бывает нужен не только в старости. Родных в городе нет, нет друзей, а соседи боятся подхватить от него инфекцию. Нельзя сказать, будто Мур был совсем уж равнодушен к страданиям близких. В тех же коммунальных скандалах он переживал за мать, которую оскорбляли и обижали чужие, неприятные им обоим люди. Он и в 1940-м много думал об отце и о сестре. Но теперь, испытав, что значит жить в одиночестве, болеть в одиночестве, он будет иначе смотреть на свое прошлое, иначе видеть настоящее.

1 января 1943 года Мур в первый и последний раз в жизни встретит новый год один. Совершенно один: “без ложной торжественности, без шумихи”. Он будет жить тогда в Ташкенте, в общежитии. Соседи соберутся в дальней комнате, их вечеринка будет не слышна в его каморке. Мур сравнил себя с девушкой, “которую не пригласили танцевать”. Во всём многолюдном Ташкенте не найдется человека, который позвал бы его на праздник. Мур “выпил ровно столько, чтобы опьянеть без неприятных последствий”. А на следующее утро написал Але большое письмо: “Вплоть до самой смерти мамы я враждебно относился к семье, к понятию семьи. Мне казалось, что семья тормозила мое развитие и восхождение, а на деле она была не тормозом, а двигателем. И теперь я тщетно жалею, скорблю о доме, уюте, близких и вижу, как тяжко я ошибался”.995

Идейный марксизм Мура сочетался с крайним индивидуализмом. Но потеряв семью, почти всех родных, почти все любимые вещи, квартиру (пусть и съемную, но других в его жизни не было и не будет), Мур приходит к грустному для него выводу: “идеал обеспеченного индивидуализма неосуществим сейчас”.996 “Золотой индивидуализм” возможен во Франции Теофиля Готье и Альфреда да Мюссе, Стефана Малларме и графа де Лотреамона. То есть во Франции XIX века периода Реставрации, Июльской монархии, Второй империи и первых десятилетий Третьей республики. В стране еще были и бедность, и нищета. Благополучные десятилетия прерывались короткими, беспощадными уличными боями. Но кровопролитий становилось всё же меньше. Буржуа богатели, богатели крестьяне и сами превращались в буржуа. В Париже открывались первые в мире универсальные магазины, где было всё – от примерочных до комфортабельных дамских комнат. Свободное время парижане проводили в варьете и оперетте, смотрели ставший популярным канкан. С каждым десятилетием бедных становилось всё меньше, зажиточных людей – всё больше. В Париже появились тенистые большие бульвары и респектабельные, современные по тому времени османовские дома. Начало Третьей республики – это и есть та самая La Belle Èpoque (Прекрасная эпоха), что будет длиться до Первой мировой войны. Это Франция времен любимых поэтов Мура: Бодлера, Верлена. Поль Валери прославился позже, но и он начинал в кругу Стефана Малларме.

Франция двадцатых – тридцатых годов XX века была уже несколько иной, но многое уцелело в ней от La Belle Èpoque. Сохранился политический режим Третьей республики с ее бесконечной сменой правительств, с могущественной палатой депутатов и декоративным президентом. Осталось и даже усилилось стремление к роскоши, красивой жизни. В конце концов, многие рабочие, голосовавшие за Народный фронт, не собирались повторить во Франции русскую революцию. Нет, они хотели стать новыми буржуа, обзавестись банковскими счетами, собственными домами, ездить отдыхать на Ривьеру.

Вот в этой Франции Мур был воспитан, этот образ жизни усвоил. Но в СССР, особенно после 22 июня 1941-го, индивидуализм кажется ему утопией. Здесь “необходимо жить скопом, тесно прижавшись друг к другу”997, – пишет он Але 31 мая 1943 года. Может быть, и в этом Мур не совсем прав. Индивидуализма в СССР хватало, просто не каждый мог себе его позволить.

“Не бросайте!”

Цветаевой казалось, будто она мешает Муру. Боялась, что с нею “он пропадет”. Его жизнь в СССР без нее, бывшей “белоэмигрантки”, будет легче и проще. Цветаева надеялась, что не оставляет Мура в одиночестве. Она часто повторяла: “Если меня не будет, они о Муре позаботятся”. “Должны позаботиться, не могут не позаботиться”. “Мур без меня будет пристроен”. Окружающим это казалось чем-то “вроде навязчивой идеи”998.

И, видимо, Цветаева убедила сама себя, что нашла сыну новую семью. Одна из трех ее предсмертных записок обращена к поэту Николаю Асееву, его жене Оксане (Ксении, урожденной Синяковой) и ее сестрам: “Дорогой Николай Николаевич! Дорогие сёстры Синяковы! Умоляю вас взять Мура к себе в Чистополь – просто взять его в сыновья – и чтобы он учился. <…> В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы. Поручаю их Вам. Берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына – заслуживает. <…> Не оставляйте его никогда. Была бы безумно счастлива, если бы жил у вас. Уедете – увезите с собой. Не бросайте!”999

Цветаева познакомилась с Асеевым 31 марта 1941 года, у него в гостях. Николай Николаевич пребывал тогда на вершине славы. Он только что получил Сталинскую премию 1-й степени за поэму “Маяковский начинается”. А еще прежде, в 1939-м, – орден Ленина, высшую государственную награду СССР. Поэт-орденоносец в предвоенной табели о рангах стоял неизмеримо выше Цветаевой, которая могла рассчитывать в лучшем случае на похвалу своим переводам по радио. Мур полагал, что “Асеев теперь первый поэт в СССР”. Не по таланту, конечно, а по социальному положению. Впрочем, Муру и стихи Асеева очень нравились. Еще летом 1940-го он купил поэму будущего лауреата и был “очень этому рад, потому что поэма отличная и книга хорошо издана”.1000 Позже Мур будет слушать публичные выступления Асеева.

Футуризм ассоциируется с яркостью, необычностью. Можно не любить Маяковского, Хлебникова, тем более Маринетти, но трудно их не заметить. Асеев был совсем другим. “Самое удивительное, что я никак не могу написать его словесный портрет, – признавался Валентин Катаев. – Ни одной заметной черточки. Не за что зацепиться: ну, в приличном осеннем пальто, ну, с бритым, несколько старообразным сероватым лицом, ну, может быть, советский служащий среднего ранга, кто угодно, но только не поэт, а между тем все-таки что-то возвышенное, интеллигентное замечалось во всей его повадке. А так – ни одной заметной черты: рост средний, глаза никакие, нос обыкновенный, рот обыкновенный, подбородок обыкновенный. Даже странно, что он был соратником Командора, одним из вождей Левого фронта. Ну, словом, не могу его описать. Складываю, как говорится, перо”.1001

Мария Белкина, как и Валентин Катаев, знала Асеева много лет, но составленный ею образ тоже обтекаемый, скользкий, что ли: “Он был серебристо-пепельный, ртутно-серый! Серебристо-пепельные волосы, гладко зачесанные на косой пробор, пепельная бледность лица, бледные губы, серо-ртутные глаза. <…> Всегда надушен, элегантен, артистичен”.1002 Все признают за ним и ум, и хитрость, и осторожность. Жил в страшное время, но уцелел, был успешен, даже богат. Перед войной начал строить дачу на Николиной горе – достроит уже после победы.

Последний сборник Цветаевой вышел в 1928-м. Сборники Асеева выходили регулярно. В 1939-м издали даже две книжки. По подсчетам литературоведа Игоря Шайтанова, всего у Асеева при жизни вышло восемьдесят сборников и три собрания сочинений.1003 “Самым «официальным» поэтом у нас считается Маяковский. За ним шли вы…”