скольку это привилегия только цивилизованных стран, не смог выйти из дому, пока ты был на занятиях. Впрочем, я не жалуюсь, потому что в это время я имел удовольствие принимать твою прачку, которая промокла, будто ее окунули в вино, выпитое нами в коллеже. Помнишь наши возлияния, а! Вот до чего промокла принцесса Ванврская! Когда я это увидел, первой моей мыслью было — смотри, какой я философ! — купить второй зонт. Запомни эту аксиому, Коломбан: насколько два зонта не нужны в хорошую погоду, настолько же в дождь одного зонта мало для двоих, если им надо идти в разные стороны. Но это так, к слову.
Итак, прачка белой голубкой влетела в твой ковчег, правда, не в конце, а в самом начале потопа. Она выглянула в окно, увидела: дождь льет так, что «покрылись все высокие горы», как сказано в Библии, — вот почему она с удовольствием приняла мое предложение остаться, чтобы переждать непогоду.
А как бы ты, Коломбан, поступил на моем месте? Ну, скажи откровенно!
— Рассказывай дальше, проказник! — невольно забавляясь щебетом этой птички-пересмешника, попросил степенный бретонец.
— Насколько я тебя знаю, — продолжал Камилл, — ты либо обрек бы прачку на прозябание под дождем, либо проявил человечность, предложив ей свой кров, но при этом или повернулся бы к ней спиной, лишив возможности созерцать твое прекрасное лицо, или снова взялся бы за книгу, лишив удовольствия побеседовать с тобой. Ты поступил бы именно так, не правда ли? И сделал бы это под тем предлогом, что есть женщины, которые для тебя, дворянина, не существуют! Я же дикарь и поступил, как индеец в своем вигваме или араб в своей палатке: со всею скрупулезностью исполнил обязанности гостеприимства. Первой обязанностью после того, как мы обменялись несколькими незначащими словами, я полагал уговорить ее снять косынку, учитывая то обстоятельство, что с вышеуказанной косынки вода стекала ей на спину, как с зонтика. Не сжалься я над бедняжкой — принцесса Ванврская неизбежно заболела бы воспалением легких и я бы никогда себе этого не простил! А-а, я вижу, какая дурная мысль тебя «пронзает», как сказал бы метр Амьо. — Нет, дорогой мой, никаких порочных намерений у меня не было, и вслед за Ипполитом я могу повторить:
… А сердце у меня
Едва ли в ясности уступит свету дня.[19]
Впрочем, стихи тут ни при чем, и я очень рад: я никогда не любил стихов… Итак, повторяю, я просто сжалился над бедняжкой, опасаясь, как бы она не простудилась в твоей холодной квартире, и предложил ей платок, лежавший на твоем стуле. Ну, как? Сам Тартюф такого не выдумал бы, а?
Это был твой белый шейный платок, самый красивый! Но должен предупредить, что принцесса унесла его с собой, решив, что это подарок. Впрочем, это тоже можно опустить.
Итак, когда жизнь ее была вне опасности, я пригласил ее присесть на стул. К чести ее, должен признать, что она сначала отказывалась, но не потому, что, будучи принцессой Ванврской, считала недостойным сидеть в присутствии одного из своих покорнейших слуг, а потому, что платье у нее было мокрое и она боялась испортить утрехтский бархат твоей мебели… Думаю, что я правильно понял причину, судя по тому, что она, немного пожеманившись, согласилась присесть рядом со мной на канапе, покрытое тиковым чехлом и, следовательно, не подвергавшееся опасности.
Ты не поверишь, Коломбан, ведь ты не признаешь Лизетту, не снисходишь до Фретийон, презираешь Сюзон господина де Беранже. Но человек, родившийся между восемьюдесятью шестью градусами сорока минутами и девяноста двумя градусами пятьюдесятью пятью минутами западной долготы, а также между двадцать девятым и тридцать третьим градусами северной широты, не может спокойно сидеть рядом с хорошенькой девчонкой, даже если она прачка. Между ними, видишь ли, Коломбан, возникает нечто похожее на то, что наш учитель физики в коллеже называл электрическим током. Тебе, о Сократ, король мудрецов, не дано знать, как под действием этого тока в голове зарождается, растет и расцветает тысяча таких смелых мыслей, какие никогда не возникнут при чтении статьи закона, как бы увлекательна эта статья ни была.
Вот одна такая мысль, дорогой друг, и заставила меня обратиться к девочке с такими словами: «Ваше высочество принцесса Ванврская! Клянусь честью, вы очаровательны!»
Безусловно, девочка думала о чем-то подобном: она стала красной как мак.
Даже такому невинному человеку, как ты, дорогой Коломбан, незачем рассказывать, что, чем ярче румянец, тем привлекательнее девушка. А принцесса Ванврская — привлекательнейшая из принцесс, и у меня закружилась голова, но, к счастью, я успел зацепиться взглядом за твой белый платок, сменивший ее косынку. Платок был как бы тобой, мой друг; я не знал о твоем отвращении к феям, наядам и русалкам. Я побоялся, что предаю дружбу, это и остановило меня на краю пропасти.
И вот теперь ты мне клянешься, что незнаком с принцессой Ванврской, — тем лучше! Я родом из тех мест, где много пропастей, я их не боюсь. При первой же возможности я с большим удовольствием спущусь в эту пропасть!
Когда рассказ был окончен, Коломбан хотел высказать свои соображения, но Камилл запел восхитительным голосом:
При звуках этого мелодичного, звонкого, магического голоса, заставляющего трепетать самые сокровенные струны сердца, Коломбан уже мог только аплодировать.
XLIIIДУБ И ТРОСТНИК
Этот рассказ о первой встрече Камилла с принцессой Ванврской, который мы попытались воспроизвести не только в целом, но и во всех подробностях, лучше всякого анализа даст читателю представление о характере Камилла, беззаботном и веселом.
Такую веселость вряд ли можно считать достоинством мужчины, но на серьезного бретонца она оказывала такое же действие, как кошачьи ласки или болтовня попугая. В начале разговора Камилл всегда был не прав, зато к концу рассказа неизменно оказывался оправдан.
Но однажды его настойчивость натолкнулась на непреодолимое препятствие.
Размеренный, даже монотонный образ жизни Коломбана был далек от идеала, о котором мечтал Камилл. Креолу было не по себе в тихом прибежище друга. Квартира бретонца внушала ему ужас, какой должен испытывать молодой человек, вступивший в монастырь не по призванию, при выборе своей кельи.
Вернувшись однажды после занятий, Коломбан увидел в изголовье своей кровати череп с костями и утешительной надписью: «Камилл, надобно умереть!»
Серьезного и вдумчивого молодого человека ничуть не испугала эта мрачная максима, и он оставил над кроватью зловещее украшение, помещенное туда Камиллом.
Итак, эта уютная квартирка, такая веселая, по мнению Коломбана, для Камилла источала миазмы не меньше, чем семинария; все здесь его раздражало, наводило на него тоску, даже трогательная могила Лавальер, так полюбившаяся Коломбану и Кармелите, — вечное напоминание о смерти у них перед глазами, утешительное для благочестивой души, — все вызывало в душе Камилла протест и побуждало к самым язвительным насмешкам.
— Почему бы тебе не купить место на кладбище прямо сейчас? — говорил он Коломбану. — Ты обтянешь стены черным с серебром и уже при жизни приготовишь себе веселенькую квартирку, где сможешь остаться и после смерти.
Раз двадцать он предлагал Коломбану съехать с его квартиры, которую он называл тюрьмой, и поселиться, как он говорил, «в Париже или хотя бы в предместье Парижа», например, на улице Турнон или Паромной улице.
Коломбан наотрез отказывался.
Тогда Камилл сделал вид, что смирился, и о переезде больше не заговаривал, но в душе лелеял мысль переубедить Коломбана и постоянно подшучивал над их монашеским заточением. Камилл был по натуре нетерпелив, но когда встречал сопротивление, превосходившее по силе его волю, он пускал в ход неистощимую изобретательность и ужом проскальзывал в самую узкую щель. Он тянул время, пытаясь обойти препятствие, которое не мог преодолеть, при первой же возможности извлекая выгоду и из преданной дружбы Коломбана, и из своих слабостей избалованного ребенка. Он стремился к одному — как можно скорее расстаться с кварталом Сен-Жак.
К несчастью для креола, Коломбана эта квартира устраивала невысокой платой, позволявшей сохранять равновесие его бюджета; квартал был тихий, что тоже отвечало потребностям прилежного бретонца. Но главная причина, по которой он не хотел съезжать, заключалась в том, что здесь ему впервые улыбнулась любовь.
Опасаясь легкомыслия Камилла, Коломбан поостерегся доверять ему тайну, переполнявшую его душу. И американец никак не мог понять, почему Коломбан так отчаянно сопротивляется.
Камилл не раз встречал Кармелиту на лестнице. Пылкий креол по достоинству оценил яркую красоту соседки и засыпал Коломбана вопросами, недоумевая, почему Кармелита носит траур.
Коломбан ограничился тем, что сообщил другу:
— Эта девушка носит траур по матери. Надеюсь, ты с уважением будешь относиться к ее горю.
И Камилл больше не заговаривал о Кармелите.
Но однажды, «вернувшись из Парижа», как говорил юный креол, он поудобнее устроился в кресле, закурил сигару и повел рассказ:
— Я только что из Люксембургского сада…
— Очень хорошо, — только и произнес в ответ Коломбан.
— Я встретил нашу соседку.
— Где именно?
— Мы столкнулись в воротах дома: она как раз выходила, когда я вернулся.
Коломбан промолчал.
— В руках у нее был небольшой сверток.
— И что ты нашел в этом интересного?
— Да погоди…
— Ну, я слушаю.
— Я спросил у привратника, что у нее в пакете.
— Зачем?
— Чтобы знать…
— И…
— Он ответил: «Рубашки».
Коломбан не проронил ни звука.