Улица была настолько узка, что отойти от церкви хоть на дюжину шагов оказалось невозможным, и лишь два верхних яруса роковой старинной колокольни, той, чей звон стал увертюрой кровавой ночи, можно было разглядеть за боковым порталом церкви. Она была чудо как стройна и горделива, эта квадратная угловатая башня – уже почти скрытый от нынешнего города символ былой трагедии. С закругленными сверху окнами, еще хранящими память о романском зодчестве, фланкированная готическими «пламенеющими» пинаклями, лишенная, как и Нотр-Дам, остроугольного навершия, но все равно сохраняющая тяжелую грацию, она высилась каменным призраком минувшего, забытого уже Парижа.
Церковь многое пережила: ее не раз и малоудачно перестраивали, революция превращала ее и в магазин фуража, и в типографию, даже в Храм Возрождения теофилантропов[58]. Но ныне ей уже не грозит ничего, кроме забвения, хотя ведь немало любопытных приходят любоваться ею.
И смешивались времена: сияющие в спускающихся сумерках электрические буквы «Samaritaine» напоминали и о роскошном и совершенно недоступном универмаге, где можно было лишь любоваться слишком дорогими вещами, и о давно исчезнувшей водонапорной башне со статуей Доброй самаритянки, той самой построенной при Генрихе IV башней, мимо которой ходили мушкетеры Дюма…
Я только еще начинал догадываться, как я со своими книжными познаниями и детскими мечтами бесконечно далек от реального и вместе с тем перенасыщенного собственной историей, воспоминаниями, фантомами и ассоциациями Парижа. Париж – город более чем современный, его живая, теплая, сложнейшая жизнь (без ощущения и понимания которой история – лишь череда книжных призраков) оставалась скрытой от меня, а я метался между далеким прошлым и робкой суетой чудом попавшего в Париж советского человека, сбитого с толку калейдоскопом словно бы и значительных, но совершенно случайных подробностей, запоминавшихся с ненужной отчетливостью. И понимавшего к тому же: действительность, в которой мы жили уже более полувека, не оставляла решительно никаких надежд на то, что я когда-нибудь смогу сюда вернуться. Сказать, что я тогда многое понял, было бы сильным преувеличением. Но первая – не «туристическая» – поездка в Париж если и не открыла мне глаза, то заставила всерьез задуматься об очень многом. Париж оставался для советского человека (даже там побывавшего) воспоминанием о прошлом и становился мечтой (скорее всего, несбыточной) о возвращении в него. Но он уже перестал быть недосягаемой сказкой, он оказался реальным, осязаемым. Он существовал.
Бульвар дю Пале
Каждый раз, проезжая на автобусе через двор Лувра мимо прекрасных сверхсовременных полупрозрачных пирамид (кто думал о подобном в начале 1970-х?!), я вспоминаю с болезненной отчетливостью: незадолго до возвращения в августе 1972-го совершал я этот уже привычный путь, смотрел направо, вдаль на Триумфальную арку, угрюмо прощаясь с Парижем, не рискуя и мечтать, что когда-нибудь сюда вернусь. Но внезапно почти белое, низкое, «платиновое» солнце плеснуло в автобусное окно и почему-то показалось: мне возвращают надежду. Это солнце за Триумфальной аркой не обмануло меня.
Я возвращался в Париж снова и снова – в книгах, размышлениях и – главное – в реальности (хотя Париж всегда – не до конца реален!). И с тех пор сами мои путешествия – важнейшие события моей жизни – волшебным образом переплелись с путешествиями внутри времени и пространства самого Парижа. И возвращение на ту или иную улицу стало и возвращением в собственное прошлое и в прошлое Парижа, равно как и в его настоящее; и проживанием нынешнего дня, и столь же хрупкой, сколь и неизменной надеждой на возвращение.
Площадь Вогезов
Под аркадами Королевской площади
…Удар копья Монтгомери сотворил площадь Вогезов.
Любое «знакомое до слез» место в Париже невольно и навсегда связывается в моем сознании с определенным временем, событием, ощущением. Королевская площадь – не исключение, я слишком много бродил по ней и в воображении задолго до приезда во Францию, и в каждый свой приезд. Но все же именно давнее и первое свидание с нею – особый и ни с чем не сравнимый сюжет.
Париж открывается тогда и как хочет он сам, согласно таинственному ходу вещей, случайностей, восприимчивости наблюдателя и собственным прихотям. В Париж и его прошлое входят через разные порталы, случается, и через потайные двери, и «память сердца», о которой писал Батюшков, властно стучится в сознание. Да что говорить – ведь сам город более всего принадлежит XIX веку, но не с него же начинать рассказ. Восприятие и познание Парижа – непростое ремесло, и здесь надобно доверять случайности, интуиции, причудам собственной памяти и, конечно, самому городу.
Площадь Вогезов
Прошло очень много лет, было много встреч с Парижем, но на Королевской площади память снова настойчиво возвращает меня в тот жаркий август 1965 года, когда я впервые попал во Францию после долгих и тщетных мечтаний.
Перед поездкой в Маре мы, советские туристы, побывали в советском консульстве на улице Прони, словно в насмешку расположенном неподалеку от площади, где стоит знаменитый памятник Дюма-отцу с фигурой д’Артаньяна у подножия[59].
Монумент сделан по проекту Гюстава Доре – прославленного иллюстратора, занимавшегося и скульптурой. Что и говорить, памятник вполне банальный, в салонном стиле 1880-х годов, с трогательной группой у цоколя: юная барышня читает вслух, ей внимают жених и отец его – старый кузнец. Но с задней стороны постамента, держа в руке обнаженную боевую шпагу с тяжелым эфесом, восседает бессмертный и великолепный д’Артаньян. Это он, Гюстав Доре, раз и навсегда решил, как именно выглядел гасконский кадет, а потом капитан-лейтенант[60] Серой роты королевских мушкетеров! С этого цоколя он, шевалье д’Артаньян, шагнул в нашу память, таким он снится детям, таким он навсегда поселился в сознании читающих людей! Морис Лелуар еще не нарисовал своих знаменитых иллюстраций к роману Дюма (они появятся только в 1894-м) – и принял д’Артаньяна Доре как оригинал для своих рисунков!
И вот наконец-то Маре[61]. Я вошел под эти аркады, призраками юношеских мечтаний мерцавшие в смятенной моей памяти. На какие-то мгновения остался один. И мгновения эти стали длиться, время сгустилось, замедлилось, я помню это странное и торжественное ощущение.
Скульптура д’Артаньяна на пьедестале памятника Александру Дюма
Площадь давно сменила название, став площадью Вогезов[62], но для меня, конечно же, осталась Королевской. Она мелькнула на страницах Дюма: Миледи жила «в доме 6 на Королевской площади»! И здесь встречались мушкетеры, когда судьба развела их в пору Фронды и они едва не стали врагами.
Каким бы пылким ни было наше воображение, сколько бы картинок и описаний ни было нам знакомо, запах, цвет и пропорции чаще всего выглядят нежданными. Так случилось и здесь.
Я знал из книг о ее скромных размерах[63], все же на гравюрах она выглядела просторной, даже величественной. Но маленькой оказалась знаменитая площадь, дряхлой и плохо обихоженной; стоял душный запах пыли и краски, запах нескончаемой скрупулезной реставрации, которая длилась и длится здесь постоянно. Все же благородные аккорды тускло-алого кирпича, пепельно-белой штукатурки и, как писали в книжках (оказывается, совершенно точно), «графитных», виртуозно прорисованных высоких шиферных крыш напоминали, какой она была во времена мушкетеров и кардинала Ришелье.
Под аркадами продавалась всякая всячина, в том числе и очень дорогая, вроде антикварных оловянных солдатиков и столь же безумно дорогих, коллекционных, восхитительно подробно сделанных миниатюрных моделей паровозов, вагонов, светофоров, рельсов со стрелками вкупе с другими завораживающими железнодорожными прелестями игрушечного размера.
Ныне все это исчезло из-под аркад. Рестораны, кафе и – во множестве – галереи модных, вполне салонных художников.
В тот день слишком многое смутно и восторженно клубилось в моем сознании, вспыхивали и гасли отблески книжных страниц: грохотала по камням сверкающая карета Миледи, выходил из ворот углового дома великолепный Виктор Гюго, съезжались на знаменитые вторники маркиза Данжо[64] академики в высоких париках и звенели, звенели шпоры и шпаги мушкетеров, далеким эхом звучали шаги придворных, подлинных и мнимых персонажей былого. И пахли Парижем теплые сквозняки под аркадами. Медленно и торжественно текли эти парижские секунды. И сейчас, спустя без малого полвека, приходя сюда в сотый, наверное, раз, сидя на зеленой скамье, слушая тихий шелест фонтанов, шорох сухих листьев, шум деревьев или холодного, пахнущего не очень далеким морем ветра, грациозную французскую речь стариков или грубоватое студенческое, не очень внятное моему слуху арго, разглядывая упавшие под ноги на песок каштаны, я жду встречи с героями книг, с людьми ушедших времен, с собственными воспоминаниями, возвращаясь к прочитанным или написанным страницам.
Как многого не знал я тогда, в тот памятный навсегда августовский знойный день 1965 года!
Не было никакого номера шесть на Королевской площади в мушкетерские времена, не было и быть не могло, поскольку в ту пору вообще не существовало нумерации домов. Только ордонанс 1768 года ввел это правило «во всех городах королевства без исключения», хотя знать и противилась этому начинанию, видя в нем неприятное равенство между домами разных сословий, на что Себастьян Мерсье в своем прославленном сочинении «Картины Парижа»[65]