Там – счастливое оцепенение времени, там, право же, звучит эхо вечности.
Парижским кафе в нынешнем их жанре и стиле немногим более ста лет. Но две мировых войны, драматические смены поколений сделали столетие особой эпохой. «Покорные общему закону» (Пушкин), сменились и люди, и вкусы, и даже сами представления о добре и зле, сменились пристрастия, комплексы, фобии и надежды.
Изменились, разумеется, и сами парижские кафе, но едва ли не в каждом из них остался свой esprit follet (нечто вроде домового?) или – по-латыни – genius loci (дух, гений места), иными словами, нечто теплое и совершенно неизменное. То, что французы называют «атмосфера» – ambiance. Люди давно в ином мире, но это вот «вещество общения» – словно эхо старых запахов трубок, абсента, забытых аперитивов, словно далекий отзвук умолкнувших голосов – оживает при взгляде на старую, отполированную тысячами локтей стойку, желтые покоробившиеся афиши и фотографии на стенах, рекламы, чудом оставшиеся с забытых времен – от Тулуз-Лотрека до афиши 1945 года к «Детям райка» Марселя Карне. Уходят или умирают президенты, вздрагивает мир, рушатся империи и режимы, меняются вкусы. Но что-то самое главное остается неизменным.
А вот что это такое «самое главное»? Знаю, что оно есть, а объяснить – не умею.
Да, как ни пафосно это звучит, вечность притаилась в углах многих кафе, в каких-то – просто мерещится. Могут поменять мебель, «к чему бесплодно спорить с веком» (Пушкин), но мода здесь не властна – важнее привычные, случайные и вечные картинки и фотографии на стенах, милые морщинки прожитых лет, те же запахи, интонации. Порой кажется: не меняются и люди (хотя, как мы помним, в начале XIX века дамы в одиночку в кафе приходить еще избегали).
Конечно, никто не знал, что за столиком можно писать на машинке или на компьютере, равно как и говорить по сотовому телефону (оставим расхожей публицистике сетования по поводу айфонного и компьютерного рабства!). Но это ведь вздор, гримасы времени, которые скоро станут столь же привычными, как кофейные автоматы.
Но гул голосов – все тот же: «Bonjour!», «Bonne journée à tous!», «Le même!»[151] и «Madame?», «Monsieur?»[152] – это одновременно и приветствие, и вопрос: что угодно клиенту? Потом: «Un carnet», «Un paquet de Gitanes»[153]. С непременным «s’il vous plait»[154], разумеется. Или встретились завсегдатаи: «Comment ça va?» – «Très bien, et vous?» – «Très bien, merci!»…[155] Всегда «très bien». Это же не ответ – это закодированный веками обмен надеждой. И эти возгласы-заказы официантов, адресованные коллеге за стойкой: «Un café! Un!» или «Deux crèmes! Deux!», «Un demi! Un!» – особенно отчетливо и громко повторяя эти «один» или «два».
Стойка, comptoir, прежде покрывалась цинком, и ее по старой памяти и сейчас, случается, называют просто «цинк». Характерный звон рюмок, кружек и монет был музыкой этих мест. Такой старый прилавок и полки за ним сохранили в Музее Монмартра: где еще стойка кафе может превратиться в музейный экспонат!
О стойке парижских кафе можно писать поэмы. Алтарь кафе, приют завсегдатаев и случайных прохожих, лучшее место для встреч влюбленных. Хотя они куда моложе самих кафе, еще после Первой мировой войны были в диковинку и превращали обычное заведение в модный «американский бар»: прежде-то прилавки были низкими, и табуреты перед ними не ставили. Но и нынешние контуары, отполированные локтями поколений вечной тряпкой в руках патрона или madame de comptoir, чудится, хранят память о тысячах опиравшихся на них клиентов, запахи некогда выкуренных сигарет, пивной пены, расплескавшихся аперитивов, капель вина. Иллюзия – контуар чисто вымыт, особенно если он старый, цинковый, но иллюзия почти полная: из кафе не могли же вовсе исчезнуть эти ароматы былого, да и сущего, ведь запахи едва ли изменились. Вино – святой нектар Парижа: un verre de rouge, un petit blanc[156], пиво, которое так часто пил комиссар Мегрэ; перно и забытый ныне абсент; любимый во Франции, но удручающе пахнущий аптекой и лакрицей пастис; гренадин и лимонад, оранжад, мартини и кампари, пунш, грог, арманьяк, виски и джин, дюбонне, панаше и сюз[157]; крепчайшие, некогда деревенские, прозрачные настойки из сливы, груши, малины – так называемый белый алкоголь (alcool blanc); и кофе, кофе, кофе: un crème, un expresse (un petit noir), un serré, une noisette[158], или любимый напиток прохладных дней: кофе, в который плеснули рома или коньяка, – café arrosé.
Этим разнообразием едва ли можно удивить ньюйоркца или – по нынешним временам – москвича: городá, недавно отведавшие европейских изысков, особенно ревностно выставляют напоказ избыточность ассортимента и пышность названий. Но здесь-то, в Париже, все эти пастисы, гренадины, бордо, круассаны и даже крутые яйца в металлических корзинках – так же дома, chez-soi, как сами завсегдатаи.
И эти прекрасные парижские сэндвичи – разрезанные вдоль багеты («снаружи хрустящая корочка, а внутри – блаженство», как писал Виктор Некрасов) с сыром или восхитительной светлой ветчиной (jambon-beurre), горячие бутерброды «крок»[159], воздушные омлеты на любой вкус – все то, чем можно перекусить (casser croute) недорого и сытно в каждом кафе! За стеклами этажерок-витрин – куски тортов, блюдца с крем-брюле, пирожные, вазочки с шоколадным муссом. Несмотря на вечные разговоры о лишних калориях и избыточном весе, парижанин скорее откажется от закуски, чем от десерта.
«Считается зазорным проводить целые дни в кафе, потому что это свидетельствует об отсутствии знакомых и о том, что человек не принят в хорошем обществе…» (Мерсье). Когда-то долгое сидение в кафе полагалось занятием предосудительным: иные были времена. Потом, напротив, долгое сидение в кафе стало истинно французским стилем, особенно в Париже.
За исключением не вовремя, с точки зрения здравомыслящих французов, проголодавшихся туристов, есть в кафе после завтрака уже никто не станет. Рестораны так и просто открываются около полудня, с трех закрываются до обеда (вечерней еды!) – обычно до половины восьмого. В кафе или брассри кухня тоже еще не начала работать. Сэндвич, омлет, крок-мсье, тартинка с маслом, круассан – все, что можно в эти часы съесть в Париже[160]. Путник со шпагой, в запыленных ботфортах, в любое время суток требовавший шпигованного зайца, – персонаж из забытых романов.
Но жизнь в кафе не прекращается.
Обычно у стойки – два-три клиента, за столик завсегдатай, habitué, едва ли сядет: и дороже, и не будет рядом собеседника, с которым можно и говорить, и молчать, и хозяина, который тоже участвует обычно в разговоре. Как в комедии дель арте: те же персонажи, действующие лица и зрители в одном лице, с потайной радостью ждут знакомых сюжетов, интонаций, жестов, слов. В святые часы завтрака завсегдатаи, обычно вольготно стоящие у контуара, теснятся в его углу или занимают один из столиков, пережидая, пока заведение не опустеет. Иногда мне кажется, что они едят мало или вообще обходятся без еды, предпочитая свой бокал и разговор и завтраку, и обеду.
Бистро на Монмартре
Разговор у контуара, не боюсь повторить, явление для Парижа важнейшее. Возможно, люди у стойки вовсе не преисполнены особой приязни друг к другу, но они друг в друге нуждаются. В обычной жизни богатый адвокат не придет в гости к слесарю на пенсии, а преуспевающий коммерсант – к каменщику с соседней стройки. Но брассри – великая школа бытовой демократии. Может быть, настоящее достойное общество возникает и крепнет именно у стойки кафе. И сколько раз я любовался этим доверительным братством. Еще раз стоит вспомнить суждение П. Строева об омнибусах, в которых «сидит самое разнородное общество; кухарка с провизиею, а возле нее депутат, прачка с корзиною, а возле нее прекрасная дама».
Разговор складывается из междометий и отдельных слов, за которыми привычные споры: «налоги», «инфляция», «футбол», «правительство, где одни идиоты». Паузы с редкими репликами под нос. Искрится, сгущается знаменитое парижское арго, весьма далекое от классического французского языка. Во Франции практически нет понятия «обсценная (непристойная) лексика», может быть, поэтому действительно неприличных выражений меньше, чем смешных: скажем, библейские места – bijoux de famille, marchandise, голова – cafetière, женское бедро – jambon[161]. Да и первая непристойность в Париже, услышанная мною еще в 1965 году, была скорее забавной: «Приведи ко мне свою мамашу, чтобы я тебя переделал!» – крикнул один таксист другому.
В кафе свое арго. Для сакрального «выпить» существует множество выражений – от диковинного relever une sentinelle (сменить часового) и брутального étrangler un perroquet (придушить попугая) до вполне знакомого s’en jeter un derrière la cravate (залить за галстук). Зато tuer le ver (убить – или заморить – червячка) здесь значит вовсе не перекусить, а выпить крепкого алкоголя натощак. Счет – la douloureuse (скорбящая), а если он уж очень велик – le coup de massue (кувалда; дословно – удар палицы). Стойка – «пианино», тряпка, которой его протирают, – «кашемир».
Завсегдатаи настолько живописны, что чудится: еще вчера они мелькнули в кадрах фильмов шестидесятых, и в них даже угадываются лица прославленных актеров. Порой спрашиваешь себя, не в гриме ли эти люди, а это просто десятилетиями оттачивающиеся образы, многократно отраженные друг в друге, в детях и внуках, это внешнее выражение социальных ролей и характеров. Усталость, ирония, раздражительность, легко переходящая в насмешку над самим собою, легкие и незлобные ссоры, за прихотливыми фиоритурами которых едва ли возможно уследить непарижанину, а тем более иностранцу.