Парижские подробности, или Неуловимый Париж — страница 29 из 38

ваясь на последней, требуемой вкусом грани, – все это не допускает дальнейшей материализации. Мопассан сказал ровно столько, сколько нужно для воображения читателя: изображение иллюстратором белья или просто кокетливой беседы нарядных персонажей – уже лишнее.


Канал Сен-Мартен


Именно эта окончательность французам мешает. Откровенное описание поступков их, разумеется, не смущает, просто сами по себе они им известны, читать о них не так уж и интересно, а холодный диагноз, таящийся в отточенной стилистике Мопассана, слишком жёсток.

Писатель задевает читателя вовсе не «непристойными» сценами – настоящая порнография в его времена процветала. Интеллектуальные плебеи оплевывали «Олимпию» Мане: картина им казалась скабрезной, они и сами не понимали, что не нагота, а непривычно простая, лишенная слащавости и даже чувственности живопись их раздражает и даже пугает. Так и с Мопассаном. Хотя как он умел писать о нежной, глубокой, трагической любви – вспомните «Сильна как смерть»!

Когда французы утверждают (я слышал такие суждения не раз), что они «самая стыдливая нация в мире», они имеют в виду не поступки – слова.

Неопрятная откровенная словоохотливость им претит. Но ведь нет сколько-нибудь разумного человека, который не тщился бы заглянуть в глубины своего «я». Грозные тайны подсознания притягательны для всех, французы, однако, предпочитают обсуждать их не между собой, а наедине с книгой. В России порой и тонкий читатель избегает Достоевского, ощущая его слишком глубокое знание наших душевных тайн. Мопассан, несомненно, для французов тоже (в ином совершенно аспекте) словно бы докучный свидетель. К обоим можно отнести слова Пушкина о Лоренсе Стерне: «Несносный наблюдатель! знал бы про себя!..»

Достоевский французскому разуму и чувствам ближе, чем Мопассан. Французам слишком понятна суть эмоций и поступков мопассановских персонажей – у них иное, чем у нас, представление о смысле и сути любовных отношений. Откровенность его сюжетов (столь занимательная еще недавно для русского читателя) во Франции обыденность. Зато откровенность потаенных, невиданно тайных мыслей – событие. И отчасти поэтому французы предпочитают слишком конкретно пишущему Мопассану Достоевского, который помогает им заглядывать в глубины своего подсознания (хотя реалии российской мутной жизни минувшего века едва ли им понятны). Достоевского во Франции читают охотнее.

Для нас же именно Мопассан раскрывает неведомые грани чувствований. И иное отношение к самой природе любви. Он, как никто, понимает женщин, но никогда, никогда не презирает их, и пронзительное сочувствие (как у Достоевского к Соне) редкий гость на его страницах. В нем есть трогательное почтение к любой из них – маленькой мещанке, проститутке, знатной даме, бедной крестьянке, гризетке, смешной и жалкой мисс Гарриет, толстой, стареющей и влюбленной в Дюруа мадам Вальтер, к графиням и крестьянкам, горничным, кокоткам, дряхлеющим и забавным приживалкам, – ко всем, ко всем, просто потому, что они – женщины. Ему не было и тридцати трех лет, когда он написал роман «Жизнь», дав в нем тончайший и мудрый анализ психологии женщины – от нежной юности до обездоленной старости, – сделанный с поразительно зрелой точностью. И какое надо было иметь сердце, чтобы написать эту сцену в романе: старая, чудаковатая и одинокая тетушка Лизон, к которой все привыкли и, не замечая, любили в доме «неопределенной любовью», смешанной с «безразличной нежностью», рыдает, услышав ласковые слова, с которыми обращается к героине книги ее жених: «Мне… никто не говорил так… никогда…» Не случайно же Мопассан признался однажды в одном из писем, что у него «бедное, гордое и стыдливое человеческое сердце».

Одна преклонных лет парижанка просветила меня с откровенностью, доступной лишь глубокой и мудрой старости: «Если предложить француженке провести с нею час в гостинице, можно получить пощечину, над вами могут посмеяться, наконец – и согласиться, почему бы и нет, если вы нравитесь или у дамы есть к такому сюжету сердечное расположение. Но если вы будете долго и подробно рассказывать той же даме о всех своих сомнениях и проблемах и описывать сложность вашего к ней отношения, ей станет противно и скучно. Пощечину вы не получите, но ничего другого не получите тоже».

Я не раз возвращался к воспоминанию 1965 года, когда из окна туристского автобуса наблюдал за далеко не юной супружеской парой в стоящей рядом машине. Он был внимателен и пылок, как юный любовник, она реагировала на это весело и томно. Возможно, не более чем ритуал, но порой он с успехом заменяет сомнительное родство душ или даже супружескую верность. Я видел вкус и плоть самой жизни. И это куда лучше, чем сентиментальные романы или гнусные надписи на заборах. Французам – более, чем многим, – ведом и доступен вечный праздник одухотворенной плоти, вовсе не стыдный, а светлый и радостный, как сам летний вечер на Променад-дез-Англе – знаменитой Английской набережной в Ницце.

Сказать, что французы более сексуальны и менее духовны, чем люди других стран и наций, или, что почти одно и то же, приписать им особую поэтизацию чувственности значило бы свести осторожные наблюдения к плоским выводам. Но слова «люблю» и «хочу», стыдливо разделенные в душевной практике нефранцузских цивилизаций, здесь синонимичны, и в том нет цинизма. Конечно, любовные трагедии есть везде, да и вообще в области чувств исключения встречаются не реже правил; но тенденция мне кажется несомненной, и, не видя ее, многие коды повседневного общения и тонкости любовных сюжетов понять едва ли возможно.

Именно эту – столь очевидную для французов – истину приоткрывает читателям самых разных цивилизаций Ги де Мопассан.

Он прожил очень недолго – умер в сорок три года, а литературная его жизнь длилась чуть более десяти лет. Младший друг и ученик великого Флобера, он не сразу вошел в большую литературу. Флобер бранил его за леность. В юности он был юн, нищ, пылок, усы его «пенились над верхней губой», как у его будущего героя Жоржа Дюруа, и все свободное время он проводил в мире своих ранних, еще не написанных рассказов – на Сене: увлекался греблей и легко находил случайных отзывчивых подруг в знаменитой «Лягушатне» («La Grenouière»):

Перед входом в «Лягушатню», под гигантскими деревьями, которые превращают этот уголок острова в самый очаровательный парк в мире, прохаживались толпы гуляющих. Женщины, желтоволосые, широкозадые проститутки… волочили по свежему газону кричащие безвкусные наряды; а рядом с ними позировали молодые люди в костюмах, скопированных с модной картинки… (Мопассан. Подруга Поля)

От всего этого скопища разило потом и пудрой, ароматами парфюмерии и подмышек. Любители выпить поглощали белые, красные, желтые и зеленые напитки… (Мопассан. Иветта)[196]

А потом всю неделю затхлые коридоры морского министерства, тупая работа мелкого чиновника: бумаги, служебные интриги, надежда на продвижение по службе, на наградные к празднику.

Он сторонился убогих, замученных, претенциозных, надменных и жалких сослуживцев, они сторонились его, угадывая инстинктивно опасного наблюдателя. С какой тоской смотрел он, наверное, на Конкорд за окном, по которой шли и ехали в дорогих экипажах свободные люди, не думающие о том, как протянуть до следующего жалованья. Он получает в месяц 125 франков и ежегодно – 150 наградных; сносный обед стоит франк шестьдесят сантимов, завтрак – чуть больше франка. Это нищета. Он пишет матери осенью 1873 года: «Когда я сижу один за столом с печальной лампой, горящей передо мной, на меня часто находят минуты такого отчаяния, что я не знаю больше, к кому кинуться…»


В Маре


Служба в морском министерстве оставила плодотворную рану в душе молодого Мопассана: лишения принесли драгоценные всходы. Не только ранние его новеллы («В лоне семьи», цикл «Воскресные прогулки парижского буржуа»), но и истинный шедевр – скорее, маленькая повесть «Наследство», написанная уже в 1884 году, когда он был знаменитым автором романа «Жизнь», напитаны болью навсегда запомнившихся унижений и тысячей поразительных наблюдений над жизнью маленьких людей.

Я бы не рискнул, размышляя о романе «Милый друг», писать апологию героя – Жоржа Дюруа, или Дю Руа, как стал себя именовать со временем герой на дворянский манер. Ведь это и впрямь книга о законченном мерзавце без чести и совести, сутенере, карьеристе, стяжателе, мелком политикане, грубом и нечистом журналисте, сохранившем разбойничьи повадки колониального унтер-офицера. Но хотя и сам автор в конце романа устами Жака Риваля выносит Дюруа приговор: «Будущее принадлежит пройдохам!» – нечто более существенное, чем понятие о добре и зле, мешает мне видеть в Милом друге просто «отрицательного героя».

В книгах Мопассана вообще едва ли сыщешь злодея, до конца отвратителен только, вероятно, виконт де Ламар из романа «Жизнь», в нем – тот животный мужской эгоизм, который Мопассан знал изнутри и который умел презирать и в себе.

Этот сомнительный Bel-Ami, Милый друг, до сих пор недооценен как поразительно многогранно, тонко и даже изощренно выписанный персонаж. Его недостатки очевидны, – чудится, кроме похоти и карьеры, ничто его не занимает. Но не зря сказано: «Мы умираем, когда перестаем быть детьми». В этом смысле Жорж Дюруа вечен. Детство в нем неискоренимо, он так легко приходит в восторг, ему так нравится собственное возвышение, роскошь и деньги, что он даже перестает казаться циничным.

Что и говорить, он меняет женщин расчетливо и жестоко. Но есть ли хоть одна, в которую он не влюбляется пылко и безумно – хотя бы на час! Даже проститутка Рашель вызывает в нем не только похоть, но и восторг. В этом отношении он именно тот француз, для которого желание становится – пусть на мгновение – совершенным синонимом вечной любви. Это, вероятно, не плохо и не хорошо, но наблюдение Мопассана превосходно именно своей точностью. Он даже умеет сострадать, сам себе удивляясь: вспомните смерть Форестье, вспышку нежности к дряхлым и смешным родителям. И наконец, настоящую, долгую и глубокую страсть к госпоже Марель, к своей «маленькой Кло», чьи «завитки на висках» он не забывает никогда.