…И как они относятся к мертвым, так дружески просто дружески, и хотя все там будут нет уныния и хотя неизбежно случается нет потрясения. Смерть и жизнь для французов едины и вот поэтому тоже неизбежно они основание двадцатого века (Гертруда Стайн).
Похороны на французских кладбищах торжественны, тихи, большинство одето по традиции в траур, церемония соблюдается просто, строго и без надрыва. Только в памятниках нередка патетика, громогласность (если можно так сказать о молчаливом камне), перечисление заслуг и орденов.
Монпарнасское, как и любое французское кладбище, – безмолвное царство былого. Каменные памятники, огромные и маленькие склепы, часовни, скульптуры, плиты, мирное и естественное соседство католических, иудейских, протестантских и прочих надгробий, темный полированный мрамор, стерильная чистота, холодный эпический покой.
Для приехавшего из России здесь есть непривычное, даже вызывающее оторопь: венки из бронзы, камня или керамики, разного рода украшения со стандартными надписями – то, что часто заменяет цветы, которые, впрочем, тоже приносят. Везде свои ритуалы, привычки, коды, за которыми века, поколения, понятия о вкусе.
По аккуратно вымощенным аллеям парижских кладбищ охотно прогуливаются и молодые люди, и почтенные пары, и родители с детьми, на лицах нет величавой скорби, просто задумчивость и – всегда – улыбка в ответ на взгляд встречных прохожих.
Да, поразительны эти слова Гертруды Стайн: «Смерть и жизнь для французов едины».
Напротив нашей гостиницы, под навесом автобусной остановки, долгие годы не то чтобы жил, но проводил многие часы еще молодой, страдающий церебральным параличом человек. Насколько мог, он старался заговаривать с прохожими, здоровался с ними, иногда – несколько мгновений – мог поддержать нехитрую беседу, почти тотчас же теряя ее нить. Смотрел вокруг с тихой радостью юродивого. Время от времени исчезал – рассказывали, его забирали домой, но он всегда возвращался на одну из ближайших остановок или скамеек. Но однажды зимним вечером мы увидели: автобусная остановка закрыта шторами, свет, полиция, толпа. Наш бедный сосед умер, место смерти закрыли от досужих взоров. Я сказал об этом нашей портье – милой, приветливой и серьезной даме, которую мы знаем полтора десятка лет. Она в ответ улыбнулась (для нас такая реакция все еще неожиданна!) и сказала: «Да, я его помню. Какой он был хороший человек!»
Улыбка и ласковые слова на прощанье. Париж.
«Смерть и жизнь для французов едины». Я часто повторяю эти слова Гертруды Стайн. И всегда – когда прихожу на Монпарнасское кладбище, чтобы взглянуть на это чудо скульптуры, один из лучших памятников, когда-либо являвшихся миру: «Поцелуй» работы великого Бранкузи[228].
Совсем небольшой угловатый кусок потемневшего известняка. Камень, состоящий из двух неразделимых, соединенных навечно фигур. Эта окаменевшая страсть поразительно целомудренна, просто срослись эти юные тела, сплелись руки и ноги, они полностью защищены от неласкового чужого мира, и даже глаз у них один – общий. На прямоугольном высоком постаменте русские буквы: «Танюша». Сплетение судеб: Россия, Румыния, и во Франции все случилось, и памятник на Монпарнасском кладбище – в Париже…
Горько представить эту группу под холодным дождем или ночью, беззащитную, как любовь. Впрочем, почему-то в моей памяти скульптура осталась освещенной ярким солнцем, хотя видел я ее в разную погоду и в разные времена года. Словно и впрямь всегда светило солнце, весело, горячо, беззаботно. Могу и ошибаться, но так осталось в памяти, той самой, которая «сильней рассудка памяти печальной» (Батюшков). И каждый раз – растерянность: как же он мал, этот прославленный на весь мир «Поцелуй»!
Сухая горечь соединена здесь с торжественной величавостью. По признанию Бранкузи, скульптура стала его «путем в Дамаск»[229].
Это ли не олицетворение жизни и истории Монпарнаса!
Но есть, разумеется, в mon quartier и то, что принадлежит лишь моей собственной памяти – случайному и важному сплетению ассоциаций с местом и временем.
Кажется, что все описанное – совсем не описанное, а просто-напросто существующее. Поистине бунинская проза – Священное Писание самой жизни…
…Мглистое небо над Парижем мутно краснело… ‹…› Искристые от дождя стекла, то и дело загоравшиеся разноцветными алмазами от фонарных огней и переливавшихся в черной вышине то кровью, то ртутью реклам…
Да, это было в точности так тем октябрьским вечером совсем уже уходящего парижского лета: мы сидели под тентом кафе «Ла Тур», что на площади 18 Июня 1940 Года[231], на которую выходил прежде Монпарнасский вокзал и где ныне, с тяжкой и непреклонной стремительностью поблескивая темным стеклом и светясь красными, синими или золотыми огнями, взлетает к «мглистому небу» пятидесятидевятиэтажная башня – Тур Монпарнас, которую Бунин не видел, но словно предугадал в «веществе Парижа».
К. Бранкузи. «Поцелуй»
Ее форма совершенна, гладкие, чуть закругленные поверхности ничем не прерываются – двести с лишним метров полированной громады уходят к облакам, порой теряясь в низком тумане. Монпарнасская башня вонзается в небо с легкой и величавой точностью, рожденной безошибочным расчетом и той свободой, с которой строят в Париже. И был тот самый «парижский закат, огромное панно неба в мутных мазках нежных разноцветных красок» – бунинские фразы и картины в который уже раз властно всплывали в нашей памяти, населяя нынешний, совсем иной, чем при жизни писателя, Монпарнас тенями живших и сочиненных персонажей. И властно возвращая мысли к бунинской прозе.
Для меня «парижский Бунин» – одна из монпарнасских теней. Началось это давно, более тридцати лет назад.
Летом 1972 года, в первый мой нетуристический приезд, меня представили Льву Адольфовичу Аронсону. Ресторатор, коллекционер, меценат и театральный критик, он был известен в Париже под псевдонимом Доминик. Так назывался и его едва ли не легендарный ресторан[232] на улице Бреа, что выходит на Распай рядом с Монпарнасом, иными словами, рядом с «Ротондой», у самого перекрестка Вавен.
Лев Адольфович – тогда ему было уже под восемьдесят – любезный человек с большим, по-актерски выбритым лицом, поразил меня вальяжными манерами и своим необычным французским языком: говорил он бегло и правильно, но словно бы по-русски, без малейшего желания хоть как-то считаться с французской фонетикой и ничуть этим обстоятельством не смущался. В ресторане служили французы со стрижкой горшком, в красных крестьянских рубахах. И все время, пока я лакомился забытыми русскими деликатесами (настоящую семгу в Советской России давно забыли, существовала лишь «кета семужного посола», а тут blini avec saumon!), рассматривал коллекцию, беседовал с хозяином, меня преследовало ощущение: я здесь бывал – déjà vu.
Вспомнил. Бунин – «В Париже». Правда, у Бунина действие начинается вовсе не на Монпарнасе и не в фешенебельном ресторане, а в «русской столовой» в Пасси. Но в том ли дело: именно здесь, на улице Бреа, все узнаваемо, это среда обитания, место действия бунинского шедевра.
При столовой было нечто вроде гастрономического магазина (у «Доминика» – точно так же) – он бессознательно остановился перед его широким окном, за которым были видны на подоконнике розовые бутылки конусом с рябиновкой и желтые кубастые с зубровкой, блюдо с засохшими жареными пирожками, блюдо с посеревшими рублеными котлетами, коробка халвы, коробка шпротов, дальше стойка, уставленная закусками, за стойкой хозяйка с неприязненным русским лицом.
Вот она – «стереоскопическая рельефность описаний» (Федор Степун).
Лев Адольфович подтвердил: Бунин бывал здесь и вскоре после получения Нобелевской премии убежал от журналистов «вот через это окно».
Увы, ресторана нет больше, как нет и милого Льва Адольфовича[233], и все это в прошлом, и нет, конечно, неведомой русской столовой в Пасси. Но слова долговечнее материального мира. А у Бунина что ни фраза – тысячи мыслей, ассоциаций, исторических воспоминаний, «зарниц памяти», спрессованных в короткие, литые, «сверхтяжелые» фразы. И Париж – словно Вергилий в этой густой, переполненной мыслью и чувством прозе.
«Он» пришел сюда «в сырой парижский вечер поздней осенью». «Сырой парижский» – это чужая, немилая сырость. И сам Париж в этот вечер не мил ему. И мостовая «точно сальная». И аксессуары русской кухни на витрине мало ему приятны, и столики накрыты бумажными скатертями – на французский манер.
Только знакомясь, герои обретают имена – Ольга Александровна, Николай Платонович. Сам автор имен героев не называет, они появляются только в диалогах. На вопрос: «Вероятно, генерал?» – отвечает: «Бывший» – красноречивейший нюанс; в ту пору эмигранты-белогвардейцы очень ревниво относились к своим чинам, а он – скорее презрительно, безнадежно. Он – весь в России, пишет по-русски («Теперь пишу истории этих войн по заказам разных иностранных издательств…»), а она уже говорит по-русски несколько искусственно: «образовалась привычка», «можете иметь отбивную». Это еще и свидетельство его одиночества. Она же была продавщицей в «Printemps», теперь служит в ресторане – ей, видимо, не с кем говорить на родном языке.
И эта бунинская фраза:
Да, из году в год, изо дня в день, втайне ждешь только одного – счастливой любовной встречи, живешь, в сущности, только надеждой на эту встречу – и все напрасно…
По-моему, ни один писатель не признавался в столь очевидной истине с такой благородной и беззащитной прямотой.