Парижские тайны — страница 246 из 305

— Да, да, пусть он пересядет, — заорали они.

— Пусть займет место на первой скамейке.

— Видите, молодой человек… ваша щедрость вознаграждена, достопочтенное общество предлагает вам занять место в первом ряду, — сказал Гобер Жермену.

Полагая, что своей щедростью он и в самом деле добился благосклонности озлобленных арестантов, довольный тем, что исполняет указание Хохотушки, Жермен отнюдь не без сожаления оставил излюбленное место и приблизился к рассказчику.

Этот последний, вместе с Николя и Крючком, установив вокруг печи четыре или пять скамеек, стоявших в темном зале, высокопарно заговорил:

— Вот первые ложи! Особая почесть каждому сеньору, но прежде всего капиталисту. Теперь те, кто заплатил, сядут на скамейки, — весело добавил рассказчик, убежденный в том, что Жермену сейчас благодаря его заботам ничего не угрожает. — А безбилетники пусть устраиваются на полу либо будут слушать стоя…

Итак, воспроизведем обстановку сцены.

Острослов находился возле печи и собирался рассказывать. Подле него расположился Скелет, пристально взирая на Жермена, и готовился схватить его, как только надзиратель уйдет из зала.

Невдалеке от Жермена, Николя, Крючка, Кардильяка и еще одной группы арестантов можно было заметить человека в серой блузе и синем колпаке, занимавшего место на последней скамье.

Большинство заключенных сидели на полу, некоторые стояли у стен, как бы представляя задний ряд, освещенный боковыми окнами, яркий свет от которых перемежался мрачной тенью, выделяя, словно на полотнах Рембрандта, столь непохожие друг на друга грубые черты их лиц.

Заметим к тому же, что надзиратель, который, не подозревая, что должен был своим уходом подать сигнал к убийству Жермена, уже находился у выхода.

— Ну что, начинать? — спросил Гобер Скелета.

— Эй, соблюдайте тишину! — заявил староста, а затем, обращаясь к рассказчику, сказал: — Теперь начинай, тебя слушают.

Наступила глубокая тишина.

Глава IXСУХАРИК И ДУШЕГУБ

… Нет ничего нежнее, спасительнее, драгоценнее,

чем ваши слова; они чаруют, облагораживают…

(Вольфганг, 1, IV)


Прежде чем Гобер начнет свой рассказ, поведаем читателю, что в силу разительного контраста большинство арестантов, несмотря на их цинизм, любят трогательные истории — нам не хотелось бы называть их наивными, в которых, по законам неумолимого рока, униженный герой после бесчисленных приключений мстит тирану.

Мы далеки от мысли сопоставлять порочные натуры с людьми бедными, но достойными, и все же разве вы не знаете, как бурно приветствует публика в театрах на Больших Бульварах освобождение жертвы и какие грозные окрики адресует она злодеям и предателям?

Обычно с иронией относятся к проявлению народных симпатий к добрым, слабым, преследуемым и к неприязни по отношению к сильным, несправедливым, жестоким.

Нам это представляется некоторым заблуждением.

Именно эти вкусы публики вызывают в нас отрадное чувство.

Бесспорно, что эти здоровые инстинкты могли бы послужить прочным моральным фундаментом для тех несчастных, которые в силу их невежества и бедности подвержены стихиям зла.

Мы всецело возлагаем надежду на неизменно здоровый инстинкт народа, публики, которая, несмотря на поклонение искусству, никогда бы не позволила, чтоб развязка драмы завершалась торжеством подлеца и казнью праведника.

Это обстоятельство многие презирают, подвергают насмешкам, нам же оно кажется весьма существенным, так как выявляет склонности, которые можно обнаружить у самых порочных натур, когда они, так сказать, находятся в покое, никто не подстрекает их и ничто не принуждает совершать какое-либо злодеяние.

Словом, раз люди, погрязшие в пороке, увлечены рассказом о возвышенных чувствах, то не должны ли мы верить, что всем им более или менее свойственна любовь к красоте, добру, справедливости, но нищета, отупение душат эти божественные инстинкты, являются главной причиной падения нравов.

Не очевидно ли, что злыми люди становятся только потому, что они несчастны; избавьте человека от ужасных пут нищеты, улучшите условия его существования, и люди смогут вести праведный образ жизни.

Мы надеемся, что впечатление, которое произведет рассказ Гобера, позволит нам подтвердить некоторые наши мысли.

Все замолкли, и Гобер начал свою историю:

— Все это происходило много лет тому назад. Тогда еще в Париже был квартал, называемый Маленькая Польша. Известно ли вам, что это такое?

— Известно, — откликнулся заключенный в синем колпаке и серой куртке, — это были хибары, расположенные между улицами Роше и Пепиньер.

— Правильно, дружок, — сказал Гобер. — И хотя в квартале Сите отнюдь не дворцы, он по сравнению с Маленькой Польшей казался все равно что улицы Мира или Риволи; настоящие трущобы, впрочем, для грабителей место удобное, улиц не было, одни переулки, вместо домов — лачуги; мостовых тоже не было, сплошная каша из грязи и навоза, и если бы экипажи там проезжали, то они не производили бы шума, но экипажей там не было. С утра и до вечера и в особенности с вечера до утра слышались вопли: «Караул, на помощь!», «Убивают!» Но полиция не обращала внимания. Чем больше было убитых в Маленькой Польше, тем меньше там оставалось преступников.

Народ кишмя кишел, правда, ювелиров и банкиров что-то не было видно, но зато там обитали клоуны, шуты, фигляры, дрессировщики. Среди них был один — страшный человек по прозвищу Душегуб, особенно жестоко он обращался с детьми. Имя свое он получил потому, что однажды разрубил пополам маленького шарманщика.

Когда Гобер начал рассказ, часы пробили четверть четвертого.

Обычно в четыре часа арестанты расходились по камерам; задуманное Скелетом преступление должно было произойти до этого времени.

— Э, проклятие, не уходит надзиратель, — шепнул староста Верзиле.

— Не беспокойся. Острослов разговорился, и дядюшка Руссель уйдет…

Гобер продолжал:

— Никто не знал, откуда взялся там Душегуб, одни говорили, что он итальянец, другие называли его цыганом, некоторые думали, что он турок или африканец; кумушки принимали его за волшебника, хотя в наше время волшебник кажется смешным, я готов присоединиться к мнению женщин. Считали так потому, что его всегда сопровождала рыжая обезьяна по кличке Гаргус, она была такая хитрая и злая, что поговаривали, будто в нее вселился бес. Мы еще познакомимся с этим зверем. Представляю вам Душегуба: лицо у него было темное, как сапог, волосы рыжие, как у обезьяны; глаза зеленые, язык черный, и вот поэтому многие верили, что он действительно волшебник.

— Черный язык? — переспросил Крючок.

— Черный, как чернила! — ответил Гобер.

— Почему?

— Потому, может, что, когда мать его носила в утробе, она говорила о негре, — сдержанно пояснил Гобер. — Внешнему облику Душегуба соответствовало и его ремесло; он содержал зверинец: черепахи, обезьяны, морские свинки, белые мыши, лисицы, сурки. Зверей водили напоказ савояры и другие бедные дети.

Утром Душегуб снаряжал мальчишек в дорогу, каждый брал своего зверя и получал кусок хлеба… Они должны были просить милостыню, а их зверек исполнять при этом танец «Катрин». Тех из ребят, кто приносил менее пятнадцати су, он так избивал, что крики детей были слышны во всей округе.

Должен сказать, что в Маленькой Польше был один человек, его называли старостой, потому что он первым поселился в этом квартале и являлся мэром поселка, старшиной, мировым судьей или, скорее, военным судьей, разбиравшим все возникавшие ссоры; к нему во двор (он был владельцем винной лавки и трактира) приходили драться те, кто не мог понять друг друга и договориться. Будучи пожилым, староста тем не менее обладал силой Геркулеса, и все его боялись. В Маленькой Польше клялись только его именем; стоило ему сказать: «Это хорошо», и все повторяли: «Это очень хорошо», а скажет: «Скверно», и все твердят: «Скверно». В сущности, он был отличный малый, но суровый; когда, к примеру, сильный обижал слабого, тогда уж берегись!

Так как староста и Душегуб были соседи, то староста, слыша крики избиваемых детей, сказал Душегубу: «Если я еще раз услышу, что дети кричат, я заставлю горланить тебя, а так как глотка у тебя здоровая, то буду колотить тебя до потери сознания».

— Староста — шутник, мне нравится староста, — сказал Синий Колпак.

— И мне тоже, — сказал дядюшка Руссель, подходя поближе к компании слушателей.

Скелет едва сдерживал свое гневное раздражение. Гобер продолжал:

— Благодаря старосте, пригрозившему Душегубу, в Маленькой Польше не стало слышно, как кричат дети по ночам; но бедные дети страдали не меньше, чем прежде, они теперь не кричали, когда хозяин бил их, так как боялись, что тогда он будет бить их еще сильнее. Пойти пожаловаться судье им и в голову не приходило. За то, что они приносили Душегубу пятнадцать су, он предоставлял им крышу, кормил их и одевал.

Кусок черного хлеба на ужин и на завтрак — вот и вся еда; никакой одежды он им не давал, а жили они вместе со зверями на чердаке, куда попасть можно было только по приставной лестнице через люк; спали на той же соломе, что и звери. Когда животные и дети забирались в это логово, Душегуб закрывал чердак на ключ и уносил лестницу.

Представьте себе, какой шум, какая возня начиналась впотьмах на этом чердачке, где ночевали обезьяны, морские свинки, лисицы, мыши, черепахи, сурки и дети. Душегуб спал в нижней комнате, а подле него сидела огромная обезьяна Гаргус, привязанная к ножке кровати. Когда на чердаке становилось слишком шумно, хозяин зверинца вставал в темноте, брал кнут, поднимался по лестнице, открывал люк и, ничего не видя, хлестал по первому попавшемуся.

В его распоряжении было пятнадцать ребят, и некоторые из этих простодушных детей приносили ему каждый день по двадцать су. После небольших затрат у него ежедневно оставалось по четыре франка или по сто су в день; на эти деньги он пьянствовал, потому что, заметьте, это был величайший пьянчуга на свете, он ежедневно напивался в стельку. Таков был его