– Вы робели?
– Да. Между ним и мною… между ним и всеми другими… было такое расстояние…
– Каков же был его титул?
– Я не знаю, был ли у него титул, сударыня.
– Но вы же говорили о расстоянии между ним и всеми остальными!
– Ах, сударыня, его возвышает над всеми его благородство, бесконечное милосердие ко всем, кто страждет… надежда и вера, которые он внушает всем. Даже самые отъявленные злодеи содрогаются, когда слышат его имя… Они страшатся его, но в то же время почитают… Но простите меня, сударыня, что я опять говорю о нем… Я должна умолкнуть. Все равно я не смогу описать вам того, на кого можно только молиться в молчании… Это все равно что пытаться описать словами величие господа бога…
– Однако такое сравнение…
– Может быть, оно святотатственно, сударыня… Но разве можно оскорбить творца, сравнивая его с тем, кто внушил мне понятие о добре, кто поднял меня из бездны и кто, наконец, дал мне новую жизнь?
– Я не порицаю вас, дитя мое, я понимаю ваши благородные преувеличения. Но как же вы покинули эту ферму, где вы должны были жить так счастливо?
– Увы, не по доброй воле, сударыня!
– Кто же вас заставил?
– Однажды вечером, несколько дней назад, – отвечала Лилия-Мария, все еще содрогаясь от этих воспоминаний, – я возвращалась из дома нашего деревенского кюре, когда на меня набросилась злая женщина, которая мучила меня все мои детские годы… и ее сообщник, затаившиеся за поворотом овражной дороги. Они схватили меня, заткнули рот и увезли в фиакре.
– С какой же целью?
– Не знаю, сударыня. Мои похитители, я полагаю, исполняли приказ какой-то могущественной особы.
– И что же последовало за вашим похищением?
– Едва фиакр тронулся, злая женщина по прозвищу Сычиха закричала: «У меня с собой флакончик серной кислоты, сейчас оболью личико этой Певуньи, чтобы никто ее не узнал!»
– Какой ужас!.. Несчастная девочка!.. Кто же тебя спас?
– Сообщник этой женщины… слепец по прозвищу Грамотей.
– Он встал на твою защиту?
– Да, сударыня. В этот раз и еще потом. Тогда Грамотей силой заставил ее выбросить в окошко фиакра бутылочку с серной кислотой. Это было его первое доброе дело, хотя он и помогал похитить меня… Ночь была непроглядная… Часа через полтора карета остановилась, наверное, где-то на большой дороге, которая пересекает равнину Сен-Дени. Здесь нас ждал всадник. «Ну, что? – спросил он. – Она в наших руках наконец?» – «Да, в наших, – ответила Сычиха, все еще разъяренная, потому что ей помешали изуродовать меня. – Если хотите избавиться от этой крошки, есть хороший способ: я ее положу на дорогу, чтобы колеса нашей телеги проехали ей по голове… и все будет так, будто это несчастный случай!»
– Но это ужасно!
– Увы, Сычиха была вполне способна сделать то, о чем говорила. К счастью, этот человек на коне ответил, что не желает, чтобы мне причинили малейшее зло; надо только продержать меня два месяца в таком месте, откуда я не смогу ни выйти, ни написать никому. Тогда Сычиха предложила отвезти меня к человеку по кличке Краснорукий, хозяину таверны на Елисейских полях: у него есть много комнат в подвале, и любая послужит мне надежной тюрьмой. Так говорила Сычиха. Человек на коне согласился с ее предложением. А потом пообещал мне, что через два месяца заключения у Краснорукого мне обеспечат такое будущее, что я не стану и жалеть о ферме Букеваль.
– Какая удивительная тайна!
– Этот человек дал Сычихе деньги, пообещал еще, когда меня увезут от Краснорукого, и ускакал галопом. Наш фиакр покатился дальше к Парижу. Когда мы уже подъезжали к городской заставе, Грамотей сказал Сычихе: «Ты хочешь запереть Певунью в одном из подвалов Краснорукого. Но ты знаешь, что они совсем рядом с рекой и зимою вода всегда затапливает подвалы… Значит, ты хочешь ее утопить?» – «Да», – ответила Сычиха.
– Господи боже мой, но что вы сделали этой страшной женщине?
– Ничего, сударыня, но с раннего детства она всегда ненавидела меня… Грамотей ответил ей: «Я не хочу, чтобы Певунью утопили; она не поедет к Краснорукому». Сычиха была так же удивлена, как и я, услышав эти слова в мою защиту. Она пришла в ярость, клялась, что притащит меня к Краснорукому, что бы ни говорил Грамотей. «Попробуй! – ответил он. – Я держу Певунью за руку и не отпущу, а тебя задушу, если попробуешь подойти к ней». – «Но что же ты собираешься с ней делать? – закричала Сычиха. – Надо же, чтобы она исчезла на два месяца и чтобы никто об этом не знал!» – «Есть один выход, – ответил Грамотей. – Сейчас мы поедем на Елисейские поля. Остановим фиакр поблизости от полицейского участка. Ты пойдешь к Краснорукому. Сейчас около полуночи, он сидит в своем кабаке. Ты приведешь его. Он возьмет Певунью, отведет ее в участок и заявит, что эта девка из кварталов Сите шлялась рядом с его заведением. Таким девчонкам дают по три месяца, когда их цапают на Елисейских полях. А поскольку Певунья все еще в списках полиции, ее арестуют и посадят в Сен-Лазар, а там ее будут сторожить не хуже, чем в погребе у Краснорукого». – «Но Певунья не даст себя арестовать, – возразила Сычиха. – В участке она сразу расскажет, что мы ее похитили, она нас выдаст! И даже если ее посадят в тюрьму, она напишет своим покровителям, и все откроется». – «Нет, она пойдет в тюрьму по доброй воле, – ответил Грамотей, – и она поклянется не выдавать нас никому, пока будет сидеть в Сен-Лазаре и после; мне она обязана – я не позволил тебе изуродовать ее, Сычиха, и не позволил утопить ее в подвале Краснорукого. Но если, дав клятву молчать, она ее нарушит, мы предадим всю ферму Букеваль огню и зальем ее кровью!» Затем Грамотей обратился ко мне: «Решай! Поклянись, как я тебе сказал, и ты отделаешься двумя месяцами тюрьмы. Иначе я отдам тебя в руки Сычихе, и она отведет тебя в подвал Краснорукого, где тебя утопят. Так что решайся! Я знаю, если дашь клятву, ты ее сдержишь».
– И вы поклялись?
– Увы, сударыня, я так боялась, что Сычиха меня изуродует или утопит в этом подвале… Это было так страшно! Я предпочла бы другую, менее гадкую смерть и не стала бы ее избегать.
– Какие мрачные мысли, в вашем-то возрасте! – сказала госпожа д’Арвиль, с удивлением глядя на Певунью. – Когда вы выйдете отсюда и вернетесь к вашим благодетелям, разве вас не ждет счастье? Разве ваше раскаяние не сотрет ваше прошлое?
– Можно ли стереть прошлое? Можно ли забыть прошлое? Может ли раскаяние убить память? – воскликнула Лилия-Мария с таким отчаянием, что Клеманс содрогнулась.
– Все грехи искупаются, бедное мое дитя!
– А воспоминания обо всей этой грязи? Они становятся все мучительнее и страшнее, по мере того как очищается душа, как возрождается надежда. Увы, чем выше ты поднимаешься, тем глубже кажется бездна, из которой ты вырвалась…
– Неужели вы отказываетесь от всякой надежды на искупление, на прощение?
– На прощение людей? Нет, сударыня. Ваша доброта доказывает, что люди могут снизойти к тем, кого мучат угрызения совести.
– Значит, только вы относитесь без жалости к самой себе?
– Другие могут не знать, простить, забыть, кем я была, но я, сударыня, не смогу этого забыть никогда!
– И порой вам хочется умереть?
– Да, порой, – ответила Певунья с горькой улыбкой. Немного помолчав, она добавила: – Только порой, иногда…
– Однако вы боялись, что эта отвратительная женщина изуродует вас, значит, вы дорожите своей красотой, бедная девочка? Это значит, что жизнь вас еще привлекает. А потому не отчаивайтесь, будьте храброй!
– Может быть, это слабость с моей стороны, но, если бы я была красива, как вы говорите, я бы хотела умереть красивой, произнося имя моего благодетеля…
Глаза маркизы наполнились слезами.
Лилия-Мария произнесла последние слова так просто, ее ангельское лицо, бледное и удрученное, ее несмелая улыбка так соответствовали этим словам, что нельзя было усомниться в искренности ее печального пожелания.
Маркиза д’Арвиль обладала достаточной тонкостью, чтобы не почувствовать нечто неотвратимое и роковое в мыслях Певуньи:
«Я никогда не забуду, кем я была…»
Навязчивая идея, неизгладимые воспоминания беспрестанно угнетали и терзали Лилию-Марию.
Клеманс устыдилась, что могла хоть минуту сомневаться в бескорыстном великодушии принца и поддалась нелепой ревности к несчастной Певунье, которая так искренне и наивно выражала признательность своему благодетелю.
Странная вещь: нескрываемое восхищение этой бедной узницы Родольфом как бы усилило глубокую любовь Клеманс, которую она должна была всегда скрывать.
Чтобы избавиться от этих мыслей, она спросила:
– Надеюсь, в будущем вы не станете судить себя так строго? Но вернемся к вашей клятве: теперь я понимаю ваше молчание. Вы не хотели выдавать этих негодяев?
– Хотя Грамотей и помогал при моем похищении, он дважды защитил меня… Я не хотела быть неблагодарной.
– И вы согласились стать соучастницей этих чудовищ?
– Да, сударыня… Я так испугалась! Сычиха сходила за Красноруким, он отвел меня к полицейскому участку и сказал, что я прогуливалась перед его кабаком; я ничего не отрицала, меня арестовали и привели сюда.
– Но ведь ваши друзья на ферме, наверное, с ума сходят от беспокойства!
– Увы, сударыня, я сначала была так напугана, что не подумала о том, что эта клятва помешает мне их успокоить… Сейчас я об этом сожалею… Но сейчас – не правда ли? – я могу, не нарушая слова, попросить вас написать госпоже Жорж на ферму Букеваль, чтобы она за меня не тревожилась, не говоря при этом, где я, ибо я обещала об этом молчать…
– Дитя мое, все эти предосторожности станут излишними, если по моей просьбе вас помилуют и отпустят. Завтра вы вернетесь на ферму, не нарушив вашей клятвы. А позднее вы посоветуетесь с вашим благодетелем, обязаны ли вы выполнять обещание, вырванное у вас угрозами.
– Вы полагаете, что… благодаря вашей доброте я смогу скоро выйти отсюда?
– Вы этого заслуживаете, и я уверена, мне удастся вам помочь, и послезавтра вы сможете сами успокоить ваших благодетелей.