Позвольте мне также напомнить вам, ваше высочество, о двух несчастных женщинах, матери и дочери, которых обобрал нотариус Ферран… Мне так хочется оказать им необходимое покровительство. Но где они теперь? Нет ли у вас хотя бы каких-нибудь сведений о них? Прошу вас, окажите милость, постарайтесь отыскать их след, с тем чтобы по возвращении в Париж я могла бы заплатить нравственный долг: ведь я дала себе обет всемерно помогать несчастным!..»
– Стало быть, Певунья уехала с фермы в Букевале, ваше высочество? – воскликнул Мэрф, не менее удивленный, чем Родольф, этим неожиданным известием.
– Мне только сегодня сказали, что видели, как она выходила из ворот тюрьмы Сен-Лазар, – ответил Родольф. – Я просто теряюсь в догадках: молчание госпожи Жорж смущает и тревожит меня… Бедненькая Лилия-Мария! Какие новые невзгоды обрушились на нее? Надобно тотчас же послать нарочного на ферму, пусть он садится на лошадь и не мешкая доставит мое письмо госпоже Жорж: я попрошу ее немедленно приехать в Париж; попроси, пожалуйста, барона фон Грауна получить пропуск для посещения тюрьмы Сен-Лазар… Госпожа д’Арвиль пишет мне, что Лилия-Мария попала в эту тюрьму. Впрочем, нет, – произнес Родольф после короткого раздумья, – ее там уже нет, ведь Хохотушка встретила ее, когда бедная девушка выходила из тюремных ворот в сопровождении какой-то пожилой женщины. Кто бы это мог быть? Госпожа Жорж? А если то была не она, то куда же направлялась Певунья? И кто все-таки ее сопровождал?[119]
– Терпение, ваше высочество. Еще до вечера вы будете знать, что произошло, а завтра надо будет порасспросить этого окаянного Полидори; он сказал мне, что должен рассказать вам о каких-то важных делах, но рассказать он хочет об этом вам одному…
– Мне тяжело и противно с ним встречаться, – печально сказал Родольф, – ведь я не видел этого человека с того самого рокового дня… когда я…
Родольфу трудно было продолжать, он умолк и закрыл лицо руками.
– Эх, черт побери! Для чего вашему высочеству соглашаться на просьбу Полидори? Пригрозите ему французским правосудием или высылкой в Герольштейн, и он струсит и откроет мне то, что хочет открыть только вам.
– Ты прав, милый мой друг, ибо встреча с этим негодяем еще больше оживит ужасные воспоминания, с которыми связано столько непоправимых горестей… начиная со смерти моего отца и кончая гибелью моей маленькой дочери… Не знаю, чем это объяснить, но, по мере того как я становлюсь старше, мне все больше недостает этой девочки… Как бы я ее боготворил! Как мне был бы дорог и бесценен этот плод моей первой любви, моих первых и чистых верований, вернее сказать, моих юношеских иллюзий!.. Я излил бы на этого очаровательного невинного ребенка всю ту нежную привязанность, которой недостойна его отвратительная мать; и потом, мне кажется, что эта милая девочка, о которой я так мечтал, с ее прекрасной душой, с ее очаровательными достоинствами, утешала бы меня в моем горе, избавила бы меня от угрызений совести, которые, увы, связаны со зловещими обстоятельствами ее появления на свет…
– Господи, я с огорчением замечаю, ваше высочество, что все эти бесплодные и жестокие сожаления приобретают все большую власть над вашим разумом.
После короткого молчания Родольф сказал Мэрфу:
– Я могу теперь сделать тебе одно признание, старый мой друг: я люблю… Да, я люблю всем сердцем одну женщину, достойную самой глубокой, самой почтительной и преданной привязанности… И вот, с той поры, как мое сердце вновь открыто для самой нежной любви, с тех пор, как я вновь способен испытывать самое сладостное чувство, я еще сильнее ощущаю боль из-за утраты дочери… Казалось, я мог опасаться, что новая сердечная привязанность ослабит горечь моих сожалений от этой утраты… Но нет, моя способность любить только возросла… Мне кажется, что я стал теперь лучше, стал милосерднее, а потому мне больше чем когда-либо прежде больно оттого, что я не могу обожать и лелеять свою дочь…
– Все это так понятно, ваше высочество! Простите меня за смелое сравнение: подобно тому, как некоторые люди бывают веселы и благожелательны во хмелю, вы, полюбив, стали еще добрее и великодушнее.
– Тем не менее моя ненависть к злодеям также стала сильнее; мое отвращение к Саре усиливается, без сомнения, из-за того горя, какое мне принесла смерть дочери. Я хорошо себе представляю, что эта дурная мать пренебрегала девочкой, что, когда моя женитьба развеяла ее тщеславные надежды, она, движимая своим безжалостным эгоизмом, должно быть, передала ребенка чужим и корыстолюбивым людям, и моя дочь, возможно, погибла, потому что о ней совсем не заботились… Тут есть и моя вина… Я тогда недостаточно осмыслил и оценил степень священного долга, который накладывает на человека отцовство… Когда я внезапно понял истинную сущность характера Сары, я должен был не мешкая отобрать у нее свою дочь и заботиться о девочке с любовью и нежностью. Я обязан был предвидеть, что графиня всегда будет и останется бесчеловечной матерью… Так что, как видишь, во всем этом есть и моя вина, и моя вина…
– Ваше высочество, горе помрачает ваш разум. Разве могли вы после всех известных вам зловещих событий… промедлить хотя бы один лишний день, ведь вы же были вынуждены немедленно отправиться в долгую поездку… Она была как…
– Как искупление! Ты прав, мой друг, – сказал удрученный Родольф.
– А вы ничего не слыхали о графине Саре после вашего отъезда, ваше высочество?
– Ничего. После гнусного оговора, дважды едва не погубившего госпожу д’Арвиль, я не имел о графине никаких известий… Ее присутствие в Париже мне тягостно, мысль об этом неотступно преследует меня; мне чудится, что мой злой гений где-то здесь, рядом, что мне угрожает какая-нибудь новая беда.
– Терпение, ваше высочество, терпение… По счастью, въезд в Германию ей запрещен, а ведь Германия уже ждет нас.
– Да… Мы скоро туда уедем. Но, по крайней мере, за время моего короткого пребывания в Париже я исполнил священный обет, данный себе самому, я сделал еще несколько шагов по достойной одобрения стезе, идти по которой ради искупления мне повелела августейшая и милосердная воля… Как только сын госпожи Жорж будет оправдан и выпущен на волю; как только мать заключит его наконец в свои объятия; как только Жак Ферран будет уличен в своих преступлениях и наказан; как только я упрочу положение и будущее всех порядочных и трудолюбивых людей, которые своим смирением, мужеством и честностью заслужили мое сочувствие, – мы тотчас же возвратимся в Германию; тогда я, по крайней мере, смогу считать, что мое пребывание во Франции не было бесплодным.
– Особенно если вам удастся сорвать маску с этого отвратительного Жака Феррана, ведь он, можно сказать, краеугольный камень, вернее, движущая сила множества преступлений, ваше высочество.
– Хотя цель и оправдывает средства… хотя в борьбе с таким законченным негодяем излишняя щепетильность неуместна, я иногда жалею, что привлек Сесили для того, чтобы воздать ему по заслугам и наказать его.
– Она, кажется, должна приехать с минуты на минуту?
– Она уже приехала.
– Сесили уже здесь?
– Да… Но я не пожелал ее видеть; фон Граун дал ей самые подробные указания, и она пообещала в точности придерживаться их.
– Сдержит ли она свое обещание?
– Ее очень многое к тому обязывает; прежде всего, она надеется на смягчение собственной участи и боится, что ее могут тотчас же отослать в Германию, в ту тюрьму, где она была; фон Граун не будет спускать с нее глаз, и при первой же выходке Сесили ее вышлют туда, откуда привезли.
– Это верно; ведь она тут находится, можно сказать, в бегах; как только узнают, за какие преступления она была приговорена к пожизненному заключению, ее немедленно препроводят в Германию.
– И еще одно: если бы даже собственный интерес не принуждал Сесили служить нашим планам, поставленная перед ней задача может быть выполнена только с помощью хитрости, коварства и дьявольской привлекательности, а потому она должна быть в восторге – и, по словам барона фон Грауна, она действительно в восторге – оттого, что ей представился случай употребить те отвратительные качества, которыми она так щедро наделена.
– Скажите, ваше высочество, а она все так же хороша собой?
– Фон Граун находит, что она стала еще привлекательнее, чем прежде; по его словам, он был просто ослеплен ее красотою, особенно пикантна она в эльзасском наряде, который сама себе выбрала. Барон говорит, что огненный взгляд этой чертовки по-прежнему оказывает какое-то магическое действие.
– Знаете, ваше высочество, я никогда не был, как говорится, вертопрахом, человеком без душевного благородства и нравственных устоев… Так вот! Встреть я в двадцать лет эту Сесили и даже знай о том, что она женщина опасная и порочная до мозга костей, я бы не поручился за свой рассудок, если бы долго находился под огнем ее больших черных глаз, которые сверкают на ее хотя и бледном, но пылком лице… Да, клянусь небом, боюсь даже подумать о том, куда бы увлекла меня столь пагубная страсть.
– Меня это не удивляет, достойный мой друг, потому что я хорошо знаю эту женщину. Скажу тебе больше: барон фон Граун был просто испуган той прозорливостью, с какой Сесили мгновенно поняла, а вернее, угадала, что ей надлежит сыграть перед нотариусом роль женщины, одновременно вызывающей и почти целомудренной.
– Но удастся ли ее ввести к нему в дом так легко, как вы надеетесь, уповая на рекомендации госпожи Пипле? Люди такого склада, как Жак Ферран, весьма подозрительны!
– Я рассчитывал, и не без оснований, на то, что при виде Сесили он не устоит и его недоверчивость будет побеждена.
– Он уже видел ее?
– Да, вчера. Судя по рассказу госпожи Пипле, он, без сомнения, был очарован нашей креолкой, потому что тут же решил взять ее в услужение.
– В таком случае, ваше высочество, наша игра выиграна.
– Надеюсь; дикая алчность и свирепое сластолюбие толкнули палача Луизы Морель на самые отвратительные преступления… Это же самое сла