Парижские тайны — страница 286 из 305

Марсиаль был так же бледен, как и его мать, черты его лица выражали тоскливую тревогу, невыразимый ужас, колени дрожали. Несмотря на преступления этой женщины, несмотря на бессердечие, которое она к нему всегда проявляла, он счел себя обязанным подчиниться ее последней воле.

Как только он вошел в камеру, вдова бросила на него проницательный взгляд и обратилась к нему с приглушенно-гневными словами, пытаясь пробудить и в душе своего сына возмущение.

– Ты видишь… что нам готовится… твоей матери… и сестре.

– Ах, матушка… это ужасно… но я ведь говорил вам, я предупреждал вас!

Вдова поджала бледные губы, сын не понимал ее; однако она продолжала:

– Нас убьют… как убили твоего отца…

– Господи! Господи! И я ничего не могу сделать… все кончено. Теперь… что вы от меня хотите? Почему меня не слушали… ни вы, ни моя сестра? Тогда бы не дошли до этого.

– Ах вот как… – ответила вдова с присущей ей язвительной иронией. – Ты находишь это вполне справедливым?

– Мама!

– Ты, кажется, даже доволен… можешь теперь говорить, не лукавя, что твоя мать скончалась… Ведь тебе больше не придется за нее краснеть!

– Если бы я был плохим сыном, – резко ответил Марсиаль, возмущенный такой несправедливой жестокостью, – я не был бы здесь.

– Ты пришел… из любопытства.

– Я пришел… чтобы повиноваться вам.

– Ах, если бы я следовала твоим советам, Марсиаль, вместо того чтобы слушаться приказаний нашей матери… я не была бы здесь! – воскликнула душераздирающим голосом Тыква, уступая наконец глубокой тоске и ужасу, который она сдерживала, боясь матери. – Это ваша вина… будьте вы прокляты, мать!

– Отступница обвиняет меня… Ты должен радоваться, верно? – с усмешкой сказала вдова сыну.

Ничего ей не возразив, Марсиаль приблизился к Тыкве, у которой уже начинались судороги, и с состраданием сказал ей:

– Бедная сестра… теперь уж… слишком поздно…

– Никогда не поздно… быть негодяем!.. – произнесла мать с холодным бешенством. – О, какой род! Какая семья! К счастью, Николя бежал. К счастью, Франсуа и Амандина… ускользнут от твоих уговоров. Они уже достаточно распущенны… Нищета их доконает!

– Ах, Марсиаль, не выпускай их из виду, иначе они кончат бесславно, как я и мать. Им тоже отрубят голову! – воскликнула Тыква, издавая глухие стоны.

– Как бы он ни старался, – воскликнула вдова со свирепым воодушевлением, – порок и голод неизбежно одолеют… и когда-нибудь они отомстят за отца, мать и сестру.

– Ваша бесчеловечная надежда не осуществится, – возмущенно ответил Марсиаль. – Ни им, ни мне не придется бояться нужды. Волчица спасла девушку, которую Николя хотел утопить. Ее родные предложили нам либо наличными, либо земельный участок в Алжире с небольшой суммой на обзаведение, по соседству с той фермой, которую они подарили одному человеку, тоже оказавшему им серьезные услуги. Мы предпочли имение. Дело не лишено опасности, но мы не боимся… ни я, ни Волчица. Завтра мы с детьми уезжаем и никогда в жизни не возвратимся в Европу.

– Это все правда, что ты сказал? – спросила вдова Марсиаль удивленным и раздраженным тоном.

– Я никогда не лгу.

– А сегодня лжешь, чтобы рассердить меня!

– Гневаться на то, что ваши дети будут обеспечены?

– Да! Из волчат пытаются сделать овечек. Значит, кровь отца, сестры, моя кровь не будет отомщена?!

– Сейчас ли говорить об этом?

– Я убивала, меня убьют… Мы квиты.

– Матушка, пора раскаяться…

Вдова снова разразилась зловещим смехом.

– Тридцать лет я совершаю преступления, а для раскаяния мне оставляют всего три дня? Затем смерть… Разве у меня есть на раскаяние время? Нет, нет, моя голова, даже падая, будет скрежетать зубами от бешенства и ненависти.

– Брат, на помощь! Уведи меня отсюда! Сейчас они придут, – пролепетала Тыква слабеющим голосом; несчастная уже начала бредить.

– Умолкнешь ли ты! – прикрикнула вдова, раздосадованная видом обезумевшей Тыквы. – Замолчи наконец! О, какой позор… И это моя дочь!

– Матушка, матушка! – воскликнул Марсиаль, сердце которого разрывалось от этой ужасной сцены. – Зачем вы меня позвали?

– Потому что я надеялась внушить тебе смелость и ненависть… Но в ком нет одного, в том нет и другого, мерзавец!

– Матушка!

– Трус, трус, трус!

В этот момент в коридоре раздалась чья-то тяжелая поступь. Старый солдат вынул часы и посмотрел на них.

Восходящее солнце, ослепительное и лучезарное, образовало полосу золотистого света, проникшую через глухое окно в коридоре напротив камеры.

Дверь открылась, и в камеру хлынул яркий свет. В освещенное пространство надзиратели внесли два кресла[164], затем секретарь суда взволнованным голосом сказал вдове:

– Сударыня, настало время…

Приговоренная поднялась, прямая, бесстрастная; Тыква испускала пронзительные вопли.

Вошли четверо мужчин.

Трое из них, одетые довольно небрежно, держали в руках небольшие связки тонкой, но очень прочной веревки.

Самый высокий среди них, одетый в приличный черный костюм, в круглой шляпе, при белом галстуке, вручил секретарю суда документ.

Это был палач.

В сопроводительной бумаге удостоверялось, что обе женщины, осужденные на смертную казнь, переданы палачу. С этого момента эти божьи создания поступали в его полное распоряжение, и отныне он всецело отвечал за них.

Вслед за взрывом отчаяния у Тыквы наступило тупое оцепенение. Помощники палача вынуждены были усадить ее на кровать и поддерживать там. Челюсти ее свело судорогой, и она едва смогла произнести несколько бессвязных слов. Она непрестанно водила вокруг тусклыми глазами, подбородок касался груди, и без поддержки она бы рухнула наземь, будто ворох тряпья.

Марсиаль, в последний раз поцеловав несчастную, стоял неподвижно, ошеломленно, не смея двинуться с места, как бы зачарованный этой ужасной сценой.

Упорная дерзость вдовы не покидала ее; с высоко поднятой головой она сама помогала снять с себя смирительную рубашку, стеснявшую ее движения. Сбросив этот холщовый балахон, она оказалась одетой в поношенное черное платье.

– Куда мне сесть? – спросила она твердым голосом.

– Будьте любезны, устраивайтесь в этом кресле, – сказал ей палач, указывая на одно из них, стоявшее при входе в камеру.

Так как дверь оставалась открытой, можно было увидеть в коридоре надзирателей, начальника тюрьмы и несколько любопытствующих лиц из привилегированного сословия.

Вдова твердым шагом направилась к указанному ей месту, проходя мимо дочери, она остановилась, приблизилась к ней и растроганным голосом сказала:

– Дочь моя, обними меня.

При звуках материнского голоса Тыква очнулась, выпрямилась и с жестом, полным отвращения, вскричала:

– Если есть ад, то пропадите в нем пропадом!

– Дочь, обними меня, – настойчиво повторила вдова, делая еще шаг в ее сторону.

– Не приближайтесь! Вы погубили меня, – произнесла несчастная, отталкивая мать руками.

– Прости меня!

– Нет, нет! – судорожно воскликнула Тыква. И так как это напряжение исчерпало все ее силы, она почти без чувств упала на руки помощников палача.

Словно облако окутало неукротимое чело вдовы; на мгновение в ее жестоких глазах сверкнули слезы. В этот момент она встретила взгляд сына.

Должно быть, она колебалась и, словно уступая в душевной борьбе, сотрясавшей ее душу, проронила:

– А ты?

Марсиаль, рыдая, бросился на грудь матери.

– Довольно! – сказала вдова, подавив свое волнение и высвободившись из объятий сына. – Он ждет. – И она указала на палача.

Затем стремительно прошла к своему креслу и села.

Луч материнского чувства, осветивший лишь на мгновение мрачную глубину ее души, внезапно померк.

– Сударь, – почтительно обратился ветеран к Марсиалю, участливо подходя к нему, – вам нельзя оставаться здесь, извольте удалиться.

Марсиаль, охваченный ужасом и страхом, машинально последовал за солдатом.

Помощники палача перенесли бесчувственную Тыкву и усадили в кресло, один из них поддерживал ее обмякшее тело, в то время как другой длинной веревкой крепко связывал руки за спиной, а ноги – у щиколоток так, что она могла двигаться лишь мелкими шагами.

Эта операция была и странной и ужасной; тонкая веревка, едва заметная в полумраке, которой эти молчаливые люди ловко и быстро связывали обреченную, казалось, сама собой тянулась из их рук так, словно пауки ткали сеть для намеченной ими жертвы.

Палач и его помощники с тем же проворством опутывали вдову; но черты ее лица нисколько не изменились. Время от времени она лишь непроизвольно покашливала.

Когда осужденная была полностью лишена возможности передвигаться, палач, вытащив из кармана длинные ножницы, учтиво сказал ей:

– Соизвольте наклонить голову.

Вдова наклонила голову, промолвив:

– Мы ваши верные клиенты, вы уже имели дело с моим мужем, а теперь очередь наша с дочерью.

Палач молча собрал в левую руку длинные седые волосы осужденной и начал их стричь очень коротко, в особенности на затылке.

– Выходит, что в моей жизни меня причесывали три раза, – с мрачной усмешкой продолжала вдова, – в день моего первого причастия, когда надевали вуаль; в день свадьбы, когда прикалывали флердоранж, и вот сегодня, не так ли, парикмахер смерти?

Палач молчал.

Так как волосы у вдовы были густые и жесткие, то стрижка их была произведена только наполовину, в то время как косы Тыквы уже лежали на полу.

Вдова еще раз внимательно окинула взглядом свою дочь.

– Вы не знаете, о чем я думаю? – спросила она, обращаясь к палачу.

Слышен был лишь звучный скрип ножниц да икота и хрип, то и дело вырывавшиеся из груди Тыквы.

В это время в коридоре появился почтенный священник, он подошел к начальнику тюрьмы и стал тихо разговаривать с ним. Этот святой пастырь хотел попытаться в последний раз смягчить душу вдовы.

– Я вспоминаю, – продолжала вдова через несколько секунд, видя, что палач ей не отвечает, – вспоминаю, что в пятилетнем возрасте моя дочь, которой вскоре отрубят голову, была таким прелестным ребенком, что сейчас это даже трудно представить. У нее были золотистые локоны, розовые щечки. Ну кто бы мог тогда предсказать, что…