Поверх грубого одеяла из толстого полотна, местами протертого до дыр, Морель накинул на жену, чтобы ее согреть, какую-то одежку, настолько старую и заплатанную, что ее уже никто не хотел брать в залог.
Маленькая печка, котелок и глиняный кувшин с отбитым носиком, две-три выщербленные чашки, разбросанные там и сям по столу, корыто, стиральная доска и большая каменная бадья, поставленная под скатом крыши возле щелястой двери, сотрясаемой порывами ветра, – вот и все достояние этой семьи.
Эту горестную картину озаряет свеча, чье пламя колеблется от зимнего ветра, проникающего сквозь щели черепичной кровли, то выхватывая из мрака бледные образы нищеты, то вдруг вспыхивая тысячами огней, тысячами радужных искр, озаряя верстак, за которым заснул гранильщик.
Но никто из его несчастной семьи не спит; они лежат молча и все, от безумной старухи до самых младших детей, не спускают с него глаз, ибо он их единственная опора, единственная надежда.
В своем наивном эгоизме они беспокоятся, что он ничего не делает, сломленный усталостью.
Мать думает о своих детях.
Дети думают о себе.
Безумная старуха, похоже, не думает ни о чем.
Но вдруг она приподнялась на своем топчане, скрестила на костлявой груди сухие, длинные руки, желтые, как самшит, и уставилась на свечу моргающими глазами. Потом медленно встала, увлекая за собой как саван лохмотья своего одеяла.
Она была очень высокого роста, ее коротко стриженная голова казалась слишком маленькой, толстая нижняя губа отвисла и конвульсивно подергивалась: эта отвратительная маска была олицетворением жестокости и слабоумия.
Идиотка осторожно подкралась к верстаку, как ребенок, собирающийся набедокурить.
Подойдя к свече, она приблизила к ней трясущиеся ладони; они были такими худыми, что пламя, которое они заслоняли, придало им синеватую прозрачность.
Мадлен Морель следила со своего матраса за каждым движением старухи. Продолжая греть у свечи руки, та опустила голову и с идиотским любопытством принялась рассматривать переливы рубинов и бриллиантов, сверкавших на верстаке.
Увлеченная этим зрелищем, слабоумная старуха слишком приблизила ладони к пламени свечи, обожглась и дико вскрикнула хриплым голосом.
От этого крика Морель вздрогнул, проснулся и живо поднял голову.
Ему было сорок лет, его открытое лицо дышало умом и добротой, но нищета уже отметила его и состарила. Седая щетина, отросшая за несколько недель, скрывала нижнюю часть его лица со следами оспы; преждевременные морщины залегли на его уже лысеющем лбу; покрасневшие веки были воспалены от постоянного недосыпания.
Как это часто бывает у рабочих слабого телосложения, обреченных на сидячую работу, которая заставляет их по целым дням оставаться на месте, такая работа деформировала хилую фигуру ювелира. Ему приходилось все время сгибаться над верстаком и наклоняться в правую сторону, чтобы вращать наждачный круг, и он как бы застыл и окостенел в той позе, которую сохранял по двенадцать-пятнадцать часов в день; он сгорбился и уже скособочился.
Кроме того, его правая рука, которой он постоянно приводил в движение тяжелый наждачный круг, стала необычайно сильной и мускулистой, в то время как левая, всегда неподвижная и опирающаяся о верстак, чтобы точнее подводить фасетки бриллиантов на наждачному кругу, сделалась страшно худой, каким-то жалким отростком; слабые ноги почти атрофировались от недостатка движения и с трудом поддерживали измученное тело, вся сила и жизненная субстанция которого, казалось, сосредоточились в единственном его органе, постоянно выполнявшем безмерную работу.
Как иногда говорил сам Морель с горькой отрешенностью:
«Я ем не столько чтобы жить, сколько для того, чтобы придать силу руке, которая вращает круг».
Внезапно разбуженный ювелир оказался лицом к лицу со слабоумной старухой.
– Что с вами? Что вам нужно, матушка? – спросил Морель, потом добавил, понижая голос, чтобы не разбудить остальных, – он думал, что они спят. – Ступайте, ложитесь, матушка, и не шумите. Мадлен и дети спят.
– Я не сплю, я стараюсь согреть Адель, – сказала старшая дочка.
– А я слишком голоден и не могу заснуть, – подхватил один из сыновей. – Ведь вчера была не моя очередь ужинать, как мои братья, у мадемуазель Хохотушки.
– Бедные дети! – горестно сказал Морель. – А я-то надеялся, что вы хоть поспите.
– Я не хотела тебя будить, Морель, – сказала его жена. – Иначе я попросила бы у тебя воды; мне хочется пить, опять у меня приступ лихорадки.
– Сейчас, сейчас, – ответил ювелир. – Только сначала надо уложить твою мать. Послушайте, не трогайте мои камни! – прикрикнул он на слабоумную, которую заворожило сверкание крупного рубина. – Ступайте, ложитесь спать!
– Это, вот это, – бормотала идиотка, протягивая руку к драгоценному камню.
– Вы меня рассердите, матушка! – сказал Морель, повышая голос, чтобы напугать свою тещу, и тихонько отстраняя ее руку.
– Боже мой, боже мой, как хочется пить! – простонала Мадлен. – Дай же мне воды!
– Как я могу отойти! Не могу же здесь оставить твою мать рядом с моими камнями! А вдруг она куда-нибудь денет еще один бриллиант, как в прошлом году? Один бог знает, чего нам стоил этот бриллиант и сколько еще будет стоить.
И ювелир уныло провел ладонью по лбу. Затем он обратился к одному из сыновей:
– Феликс, подай матери воды, раз уж ты не спишь!
– Нет, нет, я подожду, – возразила Мадлен. – А то он еще простудится.
– Снаружи не холоднее, чем в этом матрасе, – сказал мальчик, поднимаясь.
– Послушайте, кончайте это! – вскричал Морель угрожающим голосом, чтобы отогнать идиотку, которая не отходила от верстака и все пыталась схватить один из камней.
– Мать, вода в бадье замерзла! – крикнул Феликс.
– Так разбей лед, – сказала Мадлен.
– Он слишком толстый, я не могу.
– Морель, разбей лед в бадье, – нетерпеливо потребовала Мадлен плаксивым голосом. – Раз уж мне нечего пить, кроме воды, пусть будет хотя бы вода! Я умру от жажды!
– Боже мой, боже мой, где взять терпения? – вскричал несчастный ювелир. – Я не могу отойти, пока твоя мать не ляжет.
Он никак не мог отделаться от идиотки, которая раздражалась все больше, встречая его сопротивление, и злобно что-то ворчала.
– Да позови ты ее, – обратился Морель к жене. – Она иногда тебя слушается.
– Мама, ложись спать! Если ты будешь умницей, я дам тебе кофе, который ты так любишь.
– Это, вот это! – не унималась идиотка, пытаясь на сей раз оттолкнуть Мореля и добраться до желанного рубина.
Морель удерживал ее, грозил, но все было тщетно.
– Господи, ты же знаешь, что не справишься с ней, если не пригрозишь кнутом! – воскликнула Мадлен. – Только это может ее испугать и успокоить.
– Может быть, и так, – согласился Морель. – Но грозить старой женщине кнутом, даже слабоумной, мне просто отвратительно.
Старуха пыталась его укусить, и он удерживал ее одной рукой. Наконец закричал страшным голосом:
– А где кнут! Если немедленно не ляжешь, отведаешь кнута!
Но и эти угрозы не испугали слабоумную.
Тогда он выхватил из-под верстака кнут, громко щелкнул, угрожая идиотке, и крикнул:
– В постель! Сейчас же ложись!
От громкого хлопка кнута старуха отпрянула, но тут же остановилась посередине мансарды, ворча сквозь зубы и бросая на зятя злобные взгляды.
– В постель! В постель! – повторял тот, наступая на нее и щелкая кнутом.
Только тогда идиотка начала медленно пятиться в свой угол, грозя ювелиру костлявым кулаком.
Желая поскорее закончить эту сцену и подать жене напиться, он приблизился к идиотке вплотную и последний раз громко щелкнул кнутом, впрочем ее не задев, и еще раз повторил грозным голосом:
– Немедленно в постель!
Перепуганная старуха дико завопила, бросилась на свой топчан, сжалась там, как побитая собачонка, и принялась стонать и вопить что есть мочи.
Дети тоже испугались: они решили, что отец действительно ударил старуху кнутом.
– Не бей бабушку! Не бей! – закричали они, заливаясь слезами.
Невозможно передать, как ужасна была ночная сцена, сопровождаемая мольбами детей, злобными воплями идиотки и жалобными причитаниями жены ювелира.
Глава XIX. Неоплаченный долг
Огранщику Морелю приходилось не раз выдерживать сцены, подобные той, которую мы описали, но сейчас он бросил кнут под свой верстак и вскричал в порыве отчаяния:
– Боже, и это жизнь? Какая это жизнь!
– Разве я виновата, что моя мать слабоумная? – слезливо вопрошала Мадлен.
– А может быть, это я виноват? Я же ничего не прошу. Я убиваю себя этой работой ради всех вас. Я тружусь день и ночь и не жалуюсь. Пока хватит сил, я буду работать. Но я не могу зарабатывать на хлеб для всех и в то же время быть сиделкой при слабоумной старухе, больной жене и детях! Нет, право, нет на небесах справедливости! Это несправедливо, обрушивать на одного человека столько горя и нищеты! – проговорил ювелир с отчаянием и почти упал на свой верстак, обхватив голову руками.
– Но ведь никто не захотел взять мою мать в приют, потому что она еще не совсем безумна! Что же ты хочешь от меня? – жалобно спросила Мадлен плаксивым, ноющим голосом. – Что мы можем поделать? Сколько ни мучь себя, какой от этого толк, если все равно ничего не изменишь?
– Да, ничего, – согласился бедный ювелир, утирая слезы, увлажнившие его глаза. – Ничего, ты права… Но когда все разом обрушивается на тебя, нелегко с собой совладать.
– Боже мой, боже, как я хочу пить! Я дрожу, и лихорадка сжигает меня, – простонала Мадлен.
– Подожди, сейчас принесу воды.
Морель подошел к бадье под скатом крыши. С трудом он разбил корку льда, зачерпнул чашку ледяной воды и понес ее жене, которая нетерпеливо протягивала к нему руки.
Но, подумав мгновение, он сказал ей:
– Нет, вода слишком холодная. Когда у тебя приступ лихорадки, это тебе повредит.
– Мне повредит? Тем лучше! Дай мне скорей напиться, – с горечью возразила Мадлен. – Чем скорее все кончится, тем скорее ты избавишься от меня и останешься сиделкой только при детях и слабоумной старухе. Не придется тогда заботиться о больной жене.