– Клятву?
– Да, я поклялась не говорить судьям или тем, кто служит в этой тюрьме, как и почему я сюда попала. Но если вы дадите мне обещание…
– Какое обещание?
– Сохранить мою тайну. Благодаря вам я смогу, не нарушая при этом моей клятвы, успокоить достойных людей, которые несомненно очень тревожатся за меня.
– Можете рассчитывать на мою скромность: я не скажу ни слова больше, чем вы позволите.
– О, благодарю вас! Я так боялась, что мои благодетели могут принять мое молчание за неблагодарность!
Нежный голос Лилии-Марии, ее почти изысканные выражения снова удивили г-жу д’Арвиль.
– Не скрою от вас, – сказала она, – ваши манеры, ваша речь поразили меня до крайности. При таком тонком, на мой взгляд, воспитании, как могли вы…
– Пасть так низко? Вы это хотели сказать, сударыня? – с горечью проговорила Певунья. – Увы, это воспитание я получила совсем недавно. И обязана им моему великодушному благодетелю, который, как и вы, сударыня, не зная меня, даже не имея тех добрых сведений обо мне, которые сообщили вам, все-таки сжалился надо мной…
– Кто же он, ваш благодетель?
– Я этого не знаю, сударыня…
– Вы его не знаете?
– Говорят, что его узнают по неиссякаемой доброте. По счастью, я встретилась ему на его пути.
– И где же вы его встретили?
– Однажды ночью, в квартале Сите, – ответила Певунья, опуская глаза. – Один человек хотел меня ударить; мой благодетель храбро защитил меня; так мы встретились первый раз.
– Он человек… из простых?
– Когда я его увидела впервые, мне так и показалось. Одежда, речь… Но потом…
– Что было потом?
– То, как он со мной говорил, глубокое почтение всех людей, которым он меня поручил, – все доказывало, что он нарочно принял облик одного из гуляк, посещающих квартал Сите.
– Но с какой целью?
– Я не знаю…
– Как же звали этого таинственного благодетеля, вы хоть это знаете?
– О да, – с восторгом ответила Певунья. – И слава богу, потому что я могу без конца благословлять это имя… Моего спасителя звали господин Родольф…
Клеманс покраснела до корней волос.
– У него не было другого имени? – живо спросила она у Лилии-Марии.
– Не знаю… На ферме, куда он меня отвез, все называли его господин Родольф.
– Сколько ему лет?
– Он еще молод, сударыня.
– И красив?
– О да, красив и благороден… как его душа.
Благодарное и страстное выражение Лилии-Марии, когда она произносила эти слова, почему-то глубоко задело г-жу д’Арвиль.
Непреодолимое и необъяснимое предчувствие подсказывало ей, что речь шла о принце.
«Надзирательница была права, – думала Клеманс, – Певунья влюбилась в Родольфа… Это его имя произносила она во сне».
По какой странной случайности встретились принц и эта несчастная девушка?
Почему Родольф отправился переодетым в Сите?
Маркиза не находила ответа на эти вопросы.
Однако она вспомнила, как Сара когда-то злобно и лживо рассказывала ей о так называемых чудачествах Родольфа и его любовных похождениях… В самом деле, как объяснить, почему он вытащил из трясины порока это создание удивительной красоты и редкой душевности?
Клеманс обладала благородными качествами, но она была женщина и глубоко любила Родольфа, хотя и решилась навсегда похоронить в своем сердце эту тайну.
Не думая о том, что речь несомненно шла об одном из тех благодеяний, которые Родольф обычно совершал анонимно; не думая о том, что она, наверное, путает любовь с чувством искренней признательности; и наконец, не думая о том, что Родольф мог не заметить этого нежного чувства, маркиза, в первом порыве горечи и ревности, невольно отнеслась к Певунье как к сопернице.
Гордость ее возмутилась от того, что она краснела, что вопреки себе признавала соперницей такое жалкое и недостойное создание.
Поэтому она заговорила сухим тоном, который жестоко отличался от благожелательной доброты ее прежних слов:
– Как же случилось, мадемуазель, что ваш благодетель позволил отправить вас в тюрьму? И вообще, как вы здесь очутились?
– Боже мой, сударыня, – скромно сказала Лилия-Мария, пораженная внезапной переменой ее тона. – Я чем-нибудь вам не угодила?
– А чем вы могли мне не угодить? – высокомерно спросила маркиза.
– Мне показалось… что вы говорили со мной добрее.
– В самом деле, мадемуазель? Вы считаете, что я должна взвешивать каждое мое слово? Но поскольку я согласилась принять в вас участие… мне кажется, я имею право порасспросить вас кое о чем…
Но, едва произнеся эти жестокие слова, Клеманс тут же пожалела о них, и по многим причинам.
Прежде всего, по своему великодушию, а затем – потому, что она подумала, что такая суровость к сопернице только помешает ей выведать то, что ей так хотелось бы знать.
И в самом деле, только что открытое и доверчивое лицо Певуньи сразу стало испуганным и недоверчивым.
Как цветок-недотрога при первом грубом прикосновении сворачивает свои нежные лепестки и замыкается, сердце Лилии-Марии болезненно сжалось.
Стараясь не возбуждать ее подозрений слишком резкой переменой тона, Клеманс заговорила мягко и проникновенно:
– В самом деле я не понимаю, почему ваш благодетель, которого вы так хвалите, дозволил заключить вас в тюрьму. Каким образом, после того как вы вернулись на путь истинный, вас арестовали ночью в том месте, где вам запрещено появляться? Все это, честно признаться, мне непонятно… Вы говорите о клятве, которая до сих пор запрещала вам говорить, но что это за странная клятва?..
– Я говорила правду.
– Я в этом уверена; достаточно увидеть вас, услышать ваш голос, чтобы понять, что вы не способны лгать. Однако в вашем случае есть нечто непонятное, таинственное, и это возбуждает и усиливает мое нетерпение и любопытство: только этим объясняется моя излишняя резкость… Ну полно, признаюсь, я виновата… у меня нет никаких прав на вашу откровенность, только искреннее желание помочь вам, но вы сами обещали рассказать мне о том, чего не говорили никому. Я очень тронута, бедное дитя мое, этим доверием, и поверьте, я его не обману. Обещаю вам свято хранить вашу тайну, если вы мне ее откроете, и обещаю сделать все возможное, чтобы вы смогли достичь вашей цели.
Благодаря этому довольно ловкому маневру, да простится нам эта банальность, г-жа д’Арвиль смогла вернуть доверие Певуньи, которую испугал ее резкий тон.
Лилия-Мария, в своей невинности, давно упрекнула себя, что неправильно поняла маркизу, чьи слова ее обидели.
– Простите меня, – сказала она Клеманс. – Я должна была сразу рассказать вам все, что вы хотели знать. Но вы спросили меня, как звали моего спасителя, и я не могла не рассказать о нем… Для меня это такое счастье!
– Тем лучше! Это только доказывает, что вы ему искренне признательны. Но по какой причине вы покинули добрых людей, у которых он вас несомненно устроил? Может быть, с этим связана ваша клятва молчания?
– Да, сударыня. Но благодаря вам я, думаю, могу теперь, не нарушая слова, успокоить моих благодетелей относительно моего исчезновения…
– Говорите, бедное дитя мое, я слушаю.
– Месяца три назад господин Родольф отвез меня на ферму в четырех или пяти лье от Парижа.
– Он сам вас туда отвез?
– Да, сам. Он поручил меня одной даме, столь же доброй, как и достойной, которую я скоро полюбила как родную мать… Она и деревенский кюре, по совету господина Родольфа, занялись моим образованием…
– А сам Родольф… он часто приезжал на ферму?
– Нет… всего три раза, пока я оставалась там.
Клеманс не смогла скрыть радостного вздоха.
– И когда он приезжал повидаться с вами, вы были… счастливы?
– О да! Для меня это было больше чем счастье… чувство признательности, преклонения, восхищения и робости.
– Вы робели?
– Да. Между ним и мною… между ним и всеми другими… было такое расстояние…
– Каков же был его титул?
– Я не знаю, был ли у него титул, сударыня.
– Но вы же говорили о расстоянии между ним и всеми остальными!
– Ах, сударыня, его возвышает над всеми его благородство, бесконечное милосердие ко всем, кто страждет… надежда и вера, которые он внушает всем. Даже самые отъявленные злодеи содрогаются, когда слышат его имя… Они страшатся его, но в то же время почитают… Но простите меня, сударыня, что я опять говорю о нем… Я должна умолкнуть. Все равно я не смогу описать вам того, на кого можно только молиться в молчании… Это все равно что пытаться описать словами величие господа бога…
– Однако такое сравнение…
– Может быть, оно святотатственно, сударыня… Но разве можно оскорбить творца, сравнивая его с тем, кто внушил мне понятие о добре, кто поднял меня из бездны и кто, наконец, дал мне новую жизнь?
– Я не порицаю вас, дитя мое, я понимаю ваши благородные преувеличения. Но как же вы покинули эту ферму, где вы должны были жить так счастливо?
– Увы, не по доброй воле, сударыня!
– Кто же вас заставил?
– Однажды вечером, несколько дней назад, – отвечала Лилия-Мария, все еще содрогаясь от этих воспоминаний, – я возвращалась из дома нашего деревенского кюре, когда на меня набросилась злая женщина, которая мучила меня все мои детские годы… и ее сообщник, затаившиеся за поворотом овражной дороги. Они схватили меня, заткнули рот и увезли в фиакре.
– С какой же целью?
– Не знаю, сударыня. Мои похитители, я полагаю, исполняли приказ какой-то могущественной особы.
– И что же последовало за вашим похищением?
– Едва фиакр тронулся, злая женщина по прозвищу Сычиха закричала: «У меня с собой флакончик серной кислоты, сейчас оболью личико этой Певуньи, чтобы никто ее не узнал!»
– Какой ужас!.. Несчастная девочка!.. Кто же тебя спас?
– Сообщник этой женщины… слепец по прозвищу Грамотей.
– Он встал на твою защиту?
– Да, сударыня. В этот раз и еще потом. Тогда Грамотей силой заставил ее выбросить в окошко фиакра бутылочку с серной кислотой. Это было его первое доброе дело, хотя он и помогал похитить меня… Ночь была непроглядная… Часа через полтора карета остановилась, наверное, где-то на большой дороге, которая пересекает равнину Сен-Дени. Здесь нас ждал всадник. «Ну, что? – спросил он. – Она в наших руках наконец?» – «Да, в наших, – ответила Сычиха, все еще разъяренная, потому что ей помешали изуродовать меня. – Если хотите избавиться от этой крошки, есть хороший способ: я ее положу на дорогу, чтобы колеса нашей телеги проехали ей по голове… и все будет так, будто это несчастный случай!»