Парижские тайны. Том 2 — страница 126 из 145

– Брат, на помощь! Уведи меня отсюда! Сейчас они придут, – пролепетала Тыква слабеющим голосом; несчастная уже начала бредить.

– Умолкнешь ли ты! – прикрикнула вдова, раздосадованная видом обезумевшей Тыквы. – Замолчи наконец! О, какой позор… И это моя дочь!

– Матушка, матушка! – воскликнул Марсиаль, сердце которого разрывалось от этой ужасной сцены. – Зачем вы меня позвали?

– Потому что я надеялась внушить тебе смелость и ненависть… Но в ком нет одного, в том нет и другого, мерзавец!

– Матушка!

– Трус, трус, трус!

В этот момент в коридоре раздалась чья-то тяжелая поступь. Старый солдат вынул часы и посмотрел на них.

Восходящее солнце, ослепительное и лучезарное, образовало полосу золотистого света, проникшую через глухое окно в коридоре напротив камеры.

Дверь открылась, и в камеру хлынул яркий свет. В освещенное пространство надзиратели внесли два кресла[71], затем секретарь суда взволнованным голосом сказал вдове:

– Сударыня, настало время…

Приговоренная поднялась, прямая, бесстрастная; Тыква испускала пронзительные вопли.

Вошли четверо мужчин.

Трое из них, одетые довольно небрежно, держали в руках небольшие связки тонкой, но очень прочной веревки.

Самый высокий среди них, одетый в приличный черный костюм, в круглой шляпе, при белом галстуке, вручил секретарю суда документ.

Это был палач.

В сопроводительной бумаге удостоверялось, что обе женщины, осужденные на смертную казнь, переданы палачу. С этого момента эти божьи создания поступали в его полное распоряжение, и отныне он всецело отвечал за них.

Вслед за взрывом отчаяния у Тыквы наступило тупое оцепенение. Помощники палача вынуждены были усадить ее на кровать и поддерживать там. Челюсти ее свело судорогой, и она едва смогла произнести несколько бессвязных слов. Она непрестанно водила вокруг тусклыми глазами, подбородок касался груди, и без поддержки она бы рухнула наземь, будто ворох тряпья.

Марсиаль, в последний раз поцеловав несчастную, стоял неподвижно, ошеломленно, не смея двинуться с места, как бы зачарованный этой ужасной сценой.

Упорная дерзость вдовы не покидала ее; с высоко поднятой головой она сама помогала снять с себя смирительную рубашку, стеснявшую ее движения. Сбросив этот холщовый балахон, она оказалась одетой в поношенное черное платье.

– Куда мне сесть? – спросила она твердым голосом.

– Будьте любезны, устраивайтесь в этом кресле, – сказал ей палач, указывая на одно из них, стоявшее при входе в камеру.

Так как дверь оставалась открытой, можно было увидеть в коридоре надзирателей, начальника тюрьмы и несколько любопытствующих лиц из привилегированного сословия.

Вдова твердым шагом направилась к указанному ей месту, проходя мимо дочери, она остановилась, приблизилась к ней и растроганным голосом сказала:

– Дочь моя, обними меня.

При звуках материнского голоса Тыква очнулась, выпрямилась и с жестом, полным отвращения, вскричала:

– Если есть ад, то пропадите в нем пропадом!

– Дочь, обними меня, – настойчиво повторила вдова, делая еще шаг в ее сторону.

– Не приближайтесь! Вы погубили меня, – произнесла несчастная, отталкивая мать руками.

– Прости меня!

– Нет, нет! – судорожно воскликнула Тыква. И так как это напряжение исчерпало все ее силы, она почти без чувств упала на руки помощников палача.

Словно облако окутало неукротимое чело вдовы; на мгновение в ее жестоких глазах сверкнули слезы. В этот момент она встретила взгляд сына.

Должно быть, она колебалась и, словно уступая в душевной борьбе, сотрясавшей ее душу, проронила:

– А ты?

Марсиаль, рыдая, бросился на грудь матери.

– Довольно! – сказала вдова, подавив свое волнение и высвободившись из объятий сына. – Он ждет. – И она указала на палача.

Затем стремительно прошла к своему креслу и села.

Луч материнского чувства, осветивший лишь на мгновение мрачную глубину ее души, внезапно померк.

– Сударь, – почтительно обратился ветеран к Марсиалю, участливо подходя к нему, – вам нельзя оставаться здесь, извольте удалиться.



Марсиаль, охваченный ужасом и страхом, машинально последовал за солдатом.

Помощники палача перенесли бесчувственную Тыкву и усадили в кресло, один из них поддерживал ее обмякшее тело, в то время как другой длинной веревкой крепко связывал руки за спиной, а ноги – у щиколоток так, что она могла двигаться лишь мелкими шагами.

Эта операция была и странной и ужасной; тонкая веревка, едва заметная в полумраке, которой эти молчаливые люди ловко и быстро связывали обреченную, казалось, сама собой тянулась из их рук так, словно пауки ткали сеть для намеченной ими жертвы.

Палач и его помощники с тем же проворством опутывали вдову; но черты ее лица нисколько не изменились. Время от времени она лишь непроизвольно покашливала.

Когда осужденная была полностью лишена возможности передвигаться, палач, вытащив из кармана длинные ножницы, учтиво сказал ей:

– Соизвольте наклонить голову.

Вдова наклонила голову, промолвив:

– Мы ваши верные клиенты, вы уже имели дело с моим мужем, а теперь очередь наша с дочерью.

Палач молча собрал в левую руку длинные седые волосы осужденной и начал их стричь очень коротко, в особенности на затылке.

– Выходит, что в моей жизни меня причесывали три раза, – с мрачной усмешкой продолжала вдова, – в день моего первого причастия, когда надевали вуаль; в день свадьбы, когда прикалывали флердоранж, и вот сегодня, не так ли, парикмахер смерти?

Палач молчал.

Так как волосы у вдовы были густые и жесткие, то стрижка их была произведена только наполовину, в то время как косы Тыквы уже лежали на полу.

Вдова еще раз внимательно окинула взглядом свою дочь.

– Вы не знаете, о чем я думаю? – спросила она, обращаясь к палачу.

Слышен был лишь звучный скрип ножниц да икота и хрип, то и дело вырывавшиеся из груди Тыквы.

В это время в коридоре появился почтенный священник, он подошел к начальнику тюрьмы и стал тихо разговаривать с ним. Этот святой пастырь хотел попытаться в последний раз смягчить душу вдовы.

– Я вспоминаю, – продолжала вдова через несколько секунд, видя, что палач ей не отвечает, – вспоминаю, что в пятилетнем возрасте моя дочь, которой вскоре отрубят голову, была таким прелестным ребенком, что сейчас это даже трудно представить. У нее были золотистые локоны, розовые щечки. Ну кто бы мог тогда предсказать, что…

Затем, задумавшись, она вновь разразилась хохотом и с выражением, не поддающимся описанию, проговорила:

– Судьба человеческая – какая комедия!

В этот миг последние пряди седых волос упали ей на плечи.

– Я закончил, – вежливо сказал палач.

– Благодарю!.. Поручаю вам моего сына Николя, – сказала вдова, – вы будете и его причесывать в ближайшие дни!

Один из надзирателей подошел к приговоренной и что-то шепнул ей.

– Нет, – решительно ответила она, – я уже вам сказала – нет.



Священник услышал эти слова, обратив взор к небу, сложил руки и удалился.

– Сударыня, мы сейчас тронемся. Вы ничего не пожелаете глотнуть? – почтительно спросил палач.

– Благодарю… достаточно будет глотка сырой земли.

Произнеся эти последние саркастические слова, вдова встала и выпрямилась; ее руки были связаны за спиной; щиколотки соединены веревкой, едва позволявшей ей передвигаться. Хотя она шла уверенно и решительно, палач и его помощник услужливо пытались ей помочь; с нетерпеливым жестом, повелительно и грубо она крикнула:

– Не прикасайтесь ко мне, у меня крепкие ноги, и я хорошо вижу. Когда я взойду на эшафот, то все узнают, какой у меня сильный голос и произнесу ли я слова раскаяния…

И вдова в сопровождении палача и его помощника вышла из камеры в коридор.

Два других помощника вынуждены были нести Тыкву в кресле; она была почти мертва. Пройдя длинный коридор, мрачный кортеж поднялся по каменной лестнице, выходившей на внешний двор.

Солнце заливало своим оранжевым жарким светом верхушки высоких белых стен, окружавших тюрьму и выделявшихся на фоне безбрежного голубого неба; воздух был нежный и теплый; никогда еще, казалось, весенний день не был таким сияющим, таким великолепным.

В тюремном дворе дожидался пикет жандармов департамента, стоял наемный фиакр и длинная узкая карета с желтым кузовом, запряженная тройкой почтовых лошадей, которые нетерпеливо ржали, потряхивая колокольчиками.

Поднимались в эту карету, как в омнибус, через заднюю дверцу. Это сходство вызвало последнюю остроту вдовы:

– Кондуктор не скажет: «Свободных мест нет»?

Потом она поднялась на подножку так быстро, насколько ей позволяли путы.

Бесчувственную Тыкву внесли на руках и положили на скамейку, напротив ее матери; затем захлопнули дверцу.

Кучер фиакра дремал, палач принялся расталкивать его.

– Простите меня, хозяева, – сказал кучер, просыпаясь и тяжело слезая со своего сиденья. – Досталось мне в эту карнавальную ночь. Я только что отвез в кабачок «Сбор винограда в Бургундии» ватагу переодетых грузчиков и грузчиц, распевавших «Тетка-простушка», когда вы меня наняли.

– Ну ладно. Следуйте за этой каретой… к бульвару Сен-Жак.

– Простите, хозяева… час тому назад ехал на праздник, а теперь к гильотине, вот ведь что получается.

…………………………………

Два экипажа, сопровождаемые нарядом жандармов, выехали через внешние ворота Бисетра и рысью помчались по дороге, ведущей в Париж.

Глава IIМарсиаль и Поножовщик

Мы описали сцену, разыгравшуюся перед казнью осужденных, во всей ее жуткой реальности, – она нам представляется веским доказательством:

против смертной казни;

против способа, которым смертная казнь осуществляется;

против ложного мнения о том, что казнь может служить поучительным примером для толпы.

Туалет преступника – самая устрашающая часть смертной казни. Казнь лишена у нас религиозного обряда, без которого не должен быть исполнен приговор, определяемый законом во имя общественного порядка. И вот почему туалет преступника происходит втайне от толпы.