Теперь Грамотей больше ничего не говорил, он больше не рассуждал; он действовал и рычал, как дикий зверь, отныне он подчинялся только свирепому инстинкту: он истреблял ради истребления!
В кромешном мраке подвала происходило что-то ужасное.
Оттуда доносился только странный топот, непонятное шарканье, время от времени его прерывал глухой шум, могло показаться, что ящик с костями ударяют о камень, и ящик этот, который пытаются расколоть, подпрыгивает и падает наземь.
И каждый удар сопровождался пронзительными, прерывистыми стонами и дьявольским хохотом.
Потом послышалось предсмертное хрипение… как видно, началась агония.
И после этого не слышно было ни стонов, ни воплей.
Лишь по-прежнему доносился непонятный яростный топот… глухие удары… какой-то хруст…
Но вскоре раздался далекий шум шагов и чей-то голос прозвучал под сводом, ведущим в подвал… В начале подземного прохода вспыхнули какие-то огоньки.
Оцепеневший от ужаса Хромуля, который оказался свидетелем мрачной сцены, разразившейся в подвале, – он при ней присутствовал, хотя и не видел ее, – заметил, что несколько человек с фонарями в руках торопливо спускаются по лестнице. В одну минуту в подвал ворвались несколько агентов сыскной полиции во главе с Нарсисом Борелем, следом за ними туда вбежали солдаты национальной гвардии.
Хромого мальчишку схватили на первых ступеньках лестницы, ведущей в подвал, он еще держал в руке соломенную сумку Сычихи.
Нарсис Борель в сопровождении своих помощников первым вошел в подвал, где находился Грамотей.
Все они замерли на месте при виде отвратительного зрелища.
Прикованный цепью, обхватывавшей его ногу, к огромному камню, лежавшему посреди подвала, Грамотей – ужасный, чудовищный, со всклокоченной гривой нечесаных волос, с длинной бородою, с пеною на губах, одетый в окровавленные лохмотья, – кружил как бешеный зверь вокруг этого камня, волоча за обе ноги труп Сычихи, голова которой была страшно изуродована, разбита и расплющена. Только после долгой яростной борьбы удалось вырвать у него из рук кровавые останки его сообщницы и после этого связать его самого.
Преодолев упорное сопротивление Грамотея, полицейским удалось перенести его в низкую залу кабачка Краснорукого, просторную полутемную залу с одним-единственным окном.
В ней уже сидели в наручниках и под охраной Крючок, Николя Марсиаль, его мать и сестра.
Их арестовали в ту самую минуту, когда они набросились на г-жу Матье и пытались ее придушить.
Сейчас она приходила в себя в соседней комнате.
Лежавший на полу Грамотей, которого с трудом удерживали два агента сыскной полиции, был легко ранен в руку Сычихой; но он, видимо, окончательно помешался, ибо пыхтел и ревел, как бык, которого собираются прикончить. Время от времени по его телу проходила судорога, и он приподнимался, вырываясь из рук державших его людей.
Крючок сидел понурившись, его обычно бледное лицо было теперь свинцового цвета, губы побелели, свирепые глаза уставились в одну точку, длинные прямые и черные волосы падали на воротник синей блузы, разорванной, когда он пытался сопротивляться; он сидел на скамье, руки его, перехваченные в запястье стальными наручниками, неподвижно покоились на коленях.
Совсем юношеский вид этого негодяя (ему едва исполнилось восемнадцать лет), правильные черты его безбородого, однако уже испитого и порочного лица делали еще более отвратительной печать разврата и преступления, которой была уже отмечена его жалкая физиономия.
Он не шевелился и не произносил ни слова.
И невозможно было догадаться, говорила эта внешняя невозмутимость о подавленности или о хладнокровной энергии; он часто дышал и время от времени вытирал закованными руками холодный пот со лба.
Рядом с ним сидела Тыква; ее чепец был разорван, рыжеватые волосы, схваченные на затылке шнурком, свисали позади головы редкими растрепавшимися прядями. Она была не столько подавлена, сколько разгневана, ее пожелтевшие впалые щеки чуть порозовели; Тыква с презрением смотрела на брата, который в полной прострации сидел на стуле напротив.
Предчувствуя, какая его ждет судьба, этот разбойник ушел в самого себя, он повесил голову, колени его дрожали и стукались друг о друга, злодей был во власти ужаса; зубы его судорожно клацали, и он глухо стонал.
Одна только мамаша Марсиаль, вдова казненного, стоявшая прислонясь к стене, не утратила свойственной ей отваги. Высоко подняв голову, она смотрела вокруг себя твердо и непоколебимо; лицо ее, походившее на медную маску, не выражало ни малейшего волнения…
Однако, увидев Краснорукого, которого препроводили в ту же самую низкую залу, после того как он присутствовал при тщательном обыске, который комиссар полиции и его письмоводитель самолично произвели в доме, однако – повторим – при виде Краснорукого черты лица вдовы против ее воли исказились: небольшие глаза, обычно тусклые, загорелись, как у разъяренной гадюки; губы побелели, и она вытянула вперед закованные руки… Затем, словно пожалев об этом молчаливом выражении гнева и бессильной ярости, она подавила волнение, и на лице ее вновь появилось выражение холодного спокойствия.
Пока комиссар полиции с помощью письмоводителя составлял протокол, Нарсис Борель, довольно потирая руки, с удовлетворением поглядывал на захваченных им злоумышленников; эта важная акция избавляла Париж от шайки опасных преступников; вынужденный признать полезную роль, которую сыграл в этом деле Краснорукий, он не удержался и бросил на кабатчика выразительный взгляд, полный признательности.
Вплоть до суда отец Хромули должен был разделить участь выданных им людей и вместе с ними сидеть в тюрьме; как и все они, он был в наручниках; он даже больше, чем остальные, дрожал, разумеется притворно, вид у него был подавленный, он изо всех сил гримасничал, стремясь придать своей лисьей мордочке выражение отчаяния, и временами испускал жалобные вздохи. Краснорукий то и дело обнимал Хромулю, как будто эти отцовские ласки приносили кабатчику некоторое утешение.
Хромоногий мальчишка был совершенно равнодушен к проявлениям родительской нежности: он только что узнал, что впредь до особого распоряжения ему предстоит отправиться в тюрьму для малолетних преступников.
– Ох, какое это горе – расстаться с моим милым сынишкой! – восклицал Краснорукий, притворяясь разнеженным и растроганным. – Оба мы несчастнее всех, мамаша Марсиаль… ибо нас разлучают с нашими детьми.
Вдова не могла дольше сохранять хладнокровие; она не сомневалась в том, что их предал именно Краснорукий, она это заранее предчувствовала и поэтому крикнула:
– Я знала, что это ты продал моего сына, который сейчас в Тулоне… Вот тебе, иуда!.. – При этих словах она плюнула в лицо кабатчику. – А теперь ты продаешь нас, наши головы… Ну и пусть! Пусть все поглядят на то, как надо умирать… на то, как умирают настоящие Марсиали!
– Да… мы не испугаемся Курносой, – прибавила Тыква, охваченная диким возбуждением.
Вдова с уничтожающим презрением взглянула на Николя и сказала дочери:
– Этот трус опозорит нас на эшафоте!
Несколько минут спустя вдова и Тыква в сопровождении двух агентов полиции сели в фиакр, который должен был доставить их в тюрьму Сен-Лазар.
Крючок, Николя и Краснорукий были препровождены в тюрьму Форс.
Грамотея отправили в камеру предварительного заключения при тюрьме Консьержери, где имелись помещения, куда временно помещали умалишенных.
Глава VIIIПервое знакомство
…Дурные люди, которые причиняют зло другим, сами не знают, что оно часто оказывается более жестоким, чем им хотелось.
Через несколько дней после того, как была убита г-жа Серафен, умерла Сычиха и в трактире Краснорукого была арестована шайка злоумышленников, Родольф пришел в дом номер семнадцать на улице Тампль.
Мы уже говорили о том, что, решив помериться хитростью с Жаком Ферраном, разоблачить его тайные преступления, принудить нотариуса их исправить и страшным образом покарать этого негодяя, если тот с помощью присущей ему ловкости и лицемерия сумеет избежать возмездия закона, Родольф приказал доставить в Париж из немецкой тюрьмы креолку – недостойную жену негра Давида.
Эта женщина, столь же красивая, сколько порочная, и столь же очаровательная, сколько опасная, прибыла в столицу накануне, получив предварительно подробные указания от фон Грауна.
Читатель уже знает из последнего разговора Родольфа с г-жой Пипле, что она весьма искусно предложила г-же Серафен взять Сесили в услужение вместо Луизы Морель; домоправительница нотариуса охотно приняла это предложение и обещала переговорить об этом с Жаком Ферраном, что она и сделала, всячески расхвалив Сесили своему хозяину утром того дня, когда ее самое утопили возле острова Черпальщика.
Родольф пришел для того, чтобы узнать, как прошло первое знакомство Сесили с нотариусом.
К своему величайшему удивлению, он, войдя в швейцарскую, обнаружил, что, хотя уже было одиннадцать часов утра, г-н Пипле еще лежит в постели, а Анастази стоит возле его ложа и собирается поить его каким-то отваром; привратник, однако, не шевелился и ничего не отвечал жене, его лоб и глаза были скрыты огромным хлопчатобумажным колпаком; решив, что муж еще не проснулся, Анастази задернула полог его кровати; обернувшись, она увидела Родольфа. Немедля, по своей привычке, она стала навытяжку и поднесла свою левую ладонь к парику.
– Я вся к вашим услугам, лучший из моих жильцов, – сказала она. – Знаете, я совершенно потеряна, ошеломлена и нахожусь в полном изнеможении. В нашем доме такое творится… не говоря уж о том, что Альфред со вчерашнего дня не встает с постели.
– А что с ним такое?
– Об этом можно и не спрашивать!
– Но что все-таки случилось?
– Да все то же самое. Этот изверг все больше и больше терзает Альфреда, он сведет его с ума, у меня уже просто руки опускаются…