Парижские тайны. Том 2 — страница 70 из 145

Он только что вошел в приемное помещение.

Напротив него, по ту сторону решетки, стояла женщина лет тридцати пяти, бледная, с приятным и привлекательным лицом, бедно, но опрятно одетая. Она горько плакала, вытирая слезы платком.

Гобер смотрел на нее ласково и в то же время нетерпеливо.

– Послушай, Жанна, – обратился он к ней, – брось это ребячество, вот уже шестнадцать лет, как мы с тобой не виделись, если ты все время будешь закрывать платком глаза, мы никогда друг друга не узнаем…

– Дорогой брат, бедный Фортюне… Я задыхаюсь от слез… Не могу говорить…

– Какая же ты смешная! Перестань. Ну что с тобой?



Его сестра перестала рыдать, вытерла слезы и, глядя на него с изумлением, сказала:

– Что со мной? Как! Я снова вижу тебя в тюрьме, когда ты уже отсидел пятнадцать лет!..

– Правда, сегодня исполнилось полгода, как я вышел из центральной тюрьмы в Мелене… Я не навестил тебя в Париже, потому что пребывание в столице мне запрещено…

– И снова взят!.. Боже мой! Что же ты опять натворил? Почему покинул Боженси, где ты находился под надзором?

– Почему?.. Надо спросить, почему я туда поехал.

– А, понимаю.

– Жанна, слушай, нас разделяет решетка, но представь себе, что я тебя целую, обнимаю, как это должно бы быть, когда не видишь сестру целую вечность. Теперь поговорим.

Один арестант из Мелена, по имени Хромой, сообщил мне, что в Боженси проживает его знакомый, бывший каторжник; он принимает к себе на фабрику свинцовых белил вышедших на волю… Знаешь, что представляет собой работа на этой фабрике?

– Нет.

– Хорошее занятие, через месяц любой заболевает свинцовой болезнью. Из троих рабочих – один умирает, другие, не скрою, тоже умрут, но живут пока в свое удовольствие, пируют год, полтора… К тому же работа неплохо оплачивается, не то что в иных местах. Ребята, родившиеся в рубашке, живут два-три года, но это уже долгожители. Да, на этой работе умирают, но она не такая уж тяжелая.

– Фортюне, зачем же ты стал трудиться там, где умирают?

– А что же я должен был делать? Когда я находился в Мелене, в тюрьме, как фальшивомонетчик, мне не могли найти занятие по моим силам, ведь я – фокусник и был не сильнее блохи, потому мне поручили изготовлять игрушки для детей. Один парижский фабрикант считал, что выгодно, чтобы куклы, игрушечные трубы, деревянные сабли мастерили арестанты. За пятнадцать лет я столько наточил, насверлил, навырезал игрушек, что их хватило бы для малышей целого парижского квартала… в особенности было много труб… и трещоток… Услышав эти звуки, целый батальон заскрежетал бы зубами, горжусь этим… Отбыв свой срок в тюрьме, я прослыл мастером двухгрошовых труб. Мне разрешили избрать поселение за сорок лье от Парижа; оставался единственный заработок – делать игрушки… Даже если бы все в поселке от мала до велика начали дуть в мои трубы, то и тогда я не оправдал бы свои расходы, не мог же я заставить всех жителей трубить с утра до вечера, меня бы приняли за авантюриста.

– Боже мой… ты всегда шутишь…

– Лучше смеяться, чем плакать. В конце концов, убедившись, что невдалеке от Парижа могу заработать на жизнь, только лишь занимаясь изготовлением игрушек, я отправился в Боженси, чтобы работать на фабрике белил. Это такое пирожное, от которого распирает желудок, и… готово, над вами поют за упокой. Пока не подох – можно жить и зарабатывать; это ремесло мне нравится не меньше, чем воровское; чтобы воровать, у меня не хватало ни смелости, ни силы, а тут совершенно неожиданно подвернулось дело, о котором я тебе рассказал.

– Даже если бы ты был смелым и сильным, так просто воровать бы не стал.

– Так считаешь?

– Да, ведь ты совсем неплохой человек, случайно связался с жуликами, тебя ведь силой втянули в компанию.

– Да, дорогая, но вот видишь, пятнадцать лет в Централе… так закоптят человека, что он становится как эта трубка, хотя вошел туда чистым, какой она была новая. Выйдя из Мелена, я чувствовал себя слишком трусливым, чтобы заниматься воровством.

– Но ты же занялся смертельно опасным делом? Мне кажется, Фортюне, ты совсем не такой скверный, каким представляешься.

– Послушай, хоть я и был очень хилым, но черт знает почему подумал, что натяну нос этому свинцу, что болезнь меня не одолеет, пройдет мимо, словом, что я стану одним из опытных мастеров фабрики. Выйдя на волю, я стал транжирить накопленные денежки, которые заработал в тюрьме за свои рассказы.

– А, это те истории, которые мы когда-то слышали, они так нравились нашей маме, помнишь?

– Да! Славная была женщина, разве она не подозревала, что я в Мелене?

– Нет, думала, что ты уехал на острова…

– Как тебе объяснить, сестричка: все свои шутки я унаследовал от отца, ведь он готовил меня в фокусники, я помогал ему на представлениях, глотал паклю, изрыгал огонь, стало быть, не мог коротать время с сыновьями пэров Франции и встречался лишь с голытьбою. Что до Боженси, то, выйдя из Мелена, я промотал все свои денежки. Когда пробудешь пятнадцать лет в клетке, захочется же подышать свежим воздухом, порезвиться, хоть я и не гурман, но белила могли раз и навсегда меня доконать; зачем тогда копить деньги, я тебя спрашиваю! Наконец я прибываю в Боженси, почти без гроша в кармане, разыскиваю Волосатого, друга Верзилы, хозяина фабрики. Благодарю покорно! Фабрика белил исчезла с лица земли; бывший каторжник закрыл ее – там в течение года умерло одиннадцать человек. И я остался в этом городе изготовлять игрушки, имея в качестве рекомендации свидетельство об освобождении. Я искал работу по силам, а силенок-то у меня не было; ты понимаешь, как меня принимали; то назовут вором, то негодяем, то бежавшим из тюрьмы, и, где бы я ни появлялся, каждый держался за карманы, стало быть, я не мог избежать голодной смерти в этой дыре, где должен был прожить целых пять лет. Поняв, что к чему, я убежал с места ссылки и направился в Париж, чтобы там заняться своим ремеслом; у меня не было средств нанять карету с четырьмя лошадьми, потому весь путь прошел пешком, побираясь и страшась жандармов, как собака палки; мне посчастливилось, и я благополучно добрался до Отея; изнуренный, адски голодный, одетый, как видишь, не нарядно. – И Гобер с ухмылкой взглянул на свои лохмотья. – В кармане у меня не было ни гроша, меня могли задержать как бродягу. А тут, черт побери, представился случай… Хоть я и трус, но бес меня попутал…

– Тише, брат, – сказала сестра, боясь, чтоб тюремщик, хотя и находившийся довольно далеко от Гобера, не услышал столь опасного признания.

– Ты боишься, что нас подслушают, – возразил он, – не беспокойся, я не скрываю, меня захватили на месте преступления, ничего не мог отрицать, во всем сознался, знаю, что меня ждет, получу сполна.

– Боже мой, – плача, произнесла сестра. – Как ты хладнокровно рассуждаешь…

– Ну а если я буду говорить гневно, какой от этого толк? Послушай, будь умницей, неужели это я должен утешать тебя, а не ты меня?

Жанна, вздохнув, вытерла слезы.

– Что касается моего дела, – продолжал Гобер, – то под вечер я подходил к Отею совсем обессиленный: хотел войти в Париж ночью; уселся подле живой изгороди, чтобы отдохнуть и подумать о будущем. Размышляя, уснул; какой-то шум разбудил меня; уже стемнело; я прислушался… оказалось, по дороге, за изгородью, идут мужчина и женщина. Он спрашивает: «Ты думаешь, нас могут обворовать? Разве мы не оставляли дом без присмотра?» – «Да, но у нас в комоде тогда не хранилось сто франков», – ответила жена мужу. «А кто об этом знает, глупая», – возразил муж. «Ты прав», – сказала она, и они удалились. Честное слово, такой случай нельзя было упускать, ведь никакой опасности. Я подождал немного, вышел на дорогу и вижу в двадцати шагах отсюда маленький крестьянский дом, в котором, несомненно, хранилось сто франков, ведь здесь на дороге только и была одна хибарка. Я решаю: «Мужайся, старина, вокруг никого, темная ночь, если нет собаки (ты знаешь, я всегда боялся собак), дело сделано». К счастью, собаки не оказалось. Для верности я стучу в дверь, никто не отвечает… Это придает мне уверенности. Ставни окон были закрыты, я раздвигаю их палкой, пролезаю через окно в комнату; в печи догорает огонь, он светит мне; я вижу комод, ключа нет, тогда щипцами открываю ящик и под кучей белья обнаруживаю в чулке деньги; больше ничего не беру, прыгаю из окна и падаю… угадай куда… Вот удача!..

– Бог ты мой, да говори же!

– На спину полевого сторожа, который в это время возвращался в деревню.

– Боже мой!

– Луна взошла; он меня заметил, когда я лез через окно, и схватил. Такой парень, как он, мог бы повалить десять таких, как я… Я слишком труслив, чтобы оказать сопротивление. Чулок был у меня в руке, он услышал звон монет, схватил его и положил в свою сумку, а меня заставил идти с ним в Отей. Мы прибыли к мэру в сопровождении жандармов и мальчишек, затем вернулись к дому и стали поджидать хозяев. Они вернулись, дали показание… Не было никакой возможности отрицать, я во всем сознался и подписал протокол; мне надели наручники, и марш…



– И вот ты опять в тюрьме… быть может, надолго?

– Послушай, Жанна, не хочу обманывать тебя, дорогая, лучше уж скажу тебе сразу…

– Что еще такое, о боже!..

– Подожди, не волнуйся!

– Говори же!

– Так вот, речь идет теперь не о тюрьме.

– А что?

– За воровство ночью, со взломом, за то, что влез через окно в жилой дом, – я рецидивист… Адвокат мне объяснил: получу пятнадцать либо двадцать лет каторги и буду выставлен к позорному столбу. Это точно, как в аптеке.

– На каторгу! Но ты такой хилый, ты умрешь там! – рыдая, воскликнула несчастная женщина.

– А если бы я стал работать на фабрике белил?

– Но каторга, боже ты мой, каторга!

– Это тюрьма на открытом воздухе, придется ходить в красной куртке вместо коричневой; и потом, я всегда горел желанием видеть море… Разве мне подходит быть парижским ротозеем, а?

– А позорный столб… несчастный!.. Стоять там среди презирающей тебя толпы… О боже мой, дорогой брат!..