Мой друг, мой нежный друг, я прервал это письмо, должен собраться с силами, чтобы рассказать вам душераздирающую сцену…
— Поднимитесь, дорогая дочь, — сказала ей аббатиса, — займите место, принадлежащее вам. Вы заслужили его за вашу ангельскую добродетель, а не за высокий титул.
Произнося эти слова, уважаемая принцесса склонилась к моей дочери, чтобы помочь ей подняться.
Лилия-Мария сделала несколько шагов, дрожа от волнения, затем, выйдя на середину зала, остановилась и с поразившими меня спокойствием и твердостью заговорила:
— Простите меня, святейшая мать… я желала бы обратиться к моим сестрам.
— Поднимитесь вначале на ваше кресло аббатисы, — сказала принцесса, — они должны оттуда услышать ваше обращение.
— Это кресло, святейшая мать… не может быть моим, — ответила Лилия-Мария громким дрожащим голосом.
— Что вы говорите, дорогая дочь?
— Столь высокая честь не предназначена для меня, святейшая мать.
— Но вас призывает к этому единодушное желание всех ваших сестер.
— Позвольте мне здесь, стоя на коленях, произнести торжественное признание; тогда и мои сестры, и вы, святейшая мать, поймете, что я едва ли достойна даже самого скромного места.
— Ваша скромность вводит вас в заблуждение, дорогая дочь, — добродушно заметила настоятельница, в самом деле полагая, что несчастное дитя уступает чувству преувеличенной скромности.
Но я догадался, в чем будет исповедоваться Лилия-Мария. Охваченный ужасом, я закричал умоляющим голосом:
— Дорогое дитя… заклинаю тебя…
При этих словах… рассказать вам то, что я увидел в обращенном ко мне взгляде дочери, невозможно… Одним словом, к как вам станет ясно, она поняла меня. Да, она поняла, что и я должен разделить позор ее ужасного признания… Она поняла, что после этой исповеди могут и меня обвинить во лжи… потому что я должен был заверять всех, что Мария никогда не расставалась со своей матерью.
При этой мысли бедное дитя осознало, что платит мне черной неблагодарностью… У нее не хватило сил продолжать, она замолчала, удрученно склонив голову:
— Повторяю, дорогая дочь, — заметила аббатиса, — ваша скромность вводит вас в заблуждение… единодушие сестер, избравших вас, доказывает, что вы достойны заменить меня… Как раз потому, что вы познали радости жизни, ваш уход в монастырь особенно заслуживает похвалы… Нами избрана сестра Амелия, а не ее высочество принцесса Амелия… Для нас ваша жизнь начинается с того момента, когда вы вступили в обитель господню… и за эту примерную святую жизнь мы вас вознаграждаем… Более того, дорогая дочь, если бы, прежде чем вы вошли в нашу обитель, ваша жизнь была бы столь же легкомысленной, сколь она чиста и похвальна здесь… то ваши евангельские добродетели, проявленные здесь с момента вступления в монастырь, искупили бы в глазах господа самые тяжкие грехи прошлого… Внимая этому, дорогая дочь, судите сами, должна ли успокоиться ваша скромность.
Эти слова аббатисы, как вы понимаете, были для Лилии-Марии особенно впечатляющими, так как она считала свой былой позор неизгладимым. К несчастью, эта сцена глубоко ее взволновала, и, хотя внешне она, казалось, обрела спокойствие и твердость духа, я видел, что черты ее лица совсем исказились… В смущении, слабой рукой она вытерла пот со лба.
— Надеюсь, что я вас убедила, дочь моя, — продолжала принцесса Юлиана, — и вы не пожелаете доставлять сестрам глубокое огорчение, пренебрегая их доверием и преданностью вам.
— Нет, святейшая мать, — сказала она слабеющим голосом, с выражением, поразившим меня. — Я думаю, что теперь имею право согласиться… Но так как я очень устала и чувствую, что заболела, вы разрешите, святейшая мать, перенести на несколько дней церемонию возведения меня в сан.
— Будет так, как вы пожелаете, дорогая дочь, но, до того как ваш сан будет благословлен и утвержден… примите этот перстень… Займите свое место… Наши дорогие сестры, по установленному обычаю, воздадут вам почести.
И настоятельница, надев кольцо на палец Лилии-Марии, подвела ее к креслу аббатисы.
Это было простое и трогательное зрелище.
Подле кресла, где она сидела, находились с одной стороны настоятельница, державшая золотой посох, с другой — принцесса Юлиана. Каждая монахиня, преклонив перед Лилией-Марией колени, целовала нашей дочери руку. Я наблюдал, как она все сильнее волновалась, лицо ее исказилось, она не в силах была перенести эту сцену… и лишилась чувств, когда процессия монахинь еще не закончилась. Судите сами о моем состоянии!.. Мы перенесли ее в апартаменты аббатисы…
Давид еще находился в монастыре. Он прибежал, оказал ей первую помощь. Быть может, он обманывал меня! Но он утверждал, что новый приступ возник в результате крайней слабости, вызванной постом, усталостью и бессонными ночами; все это моя дочь заставляла себя переносить в период своего тяжелого и долгого послушничества…
Я поверил ему, потому что когда она пришла в себя, то ангельские черты ее лица, хотя и бледного, не выражали никаких страданий… Я даже был поражен светом, сияющим на ее благородном челе. Эта душевная умиротворенность вновь меня напугала: мне показалось, что моя дочь таит надежду на скорое избавление… Аббатиса возвратилась в зал капитула, — чтобы закрыть заседание и отпустить монахинь; я остался наедине с дочерью.
Не сводя с меня глаз, помолчав немного, она сказала:
— Дорогой отец, сможете ли вы простить мне мою неблагодарность? Сможете вы забыть, что, когда я хотела начать эту ужасную исповедь, вы просили меня пощадить вас?
— Замолчи, умоляю тебя.
— Я не подумала, — с горечью продолжала она, — что рассказывать всем о том, из какого омута разврата вы меня извлекли… это значило бы открыть тайну, которую вы хранили, питая ко мне нежную привязанность… Это значило бы публично опозорить вас, отец, обвинить в обмане, на который вы пошли только для того, чтобы обеспечить мне блестящее, почетное положение… О, сможете ли вы простить меня?
Вместо ответа я прикоснулся губами к ее лбу, и она почувствовала мои слезы.
Несколько раз поцеловав мне руки, она сказала:
— Теперь я чувствую себя лучше, дорогой отец… теперь, когда я умерла для света, как сказано у нас в уставе… я хотела бы сделать распоряжение в пользу некоторых лиц… но то, что принадлежит мне, все это ваше… вы разрешите мне это сделать, дорогой отец?..
— Неужели ты сомневалась?.. Но, умоляю тебя, — сказал я, — не предавайся таким мрачным мыслям… Потом ты займешься своим завещанием, времени у тебя хватит…
— Конечно, милый отец, мне предстоит еще долгая жизнь…
Эти слова она произнесла таким тоном, что, не знаю, почему, меня опять бросило в дрожь.
Я еще внимательнее посмотрел на нее; лицо ее не изменилось, и я успокоился.
— Да, время у меня еще будет, но отныне я не должна заниматься земными делами… ведь сегодня я отреклась от всего, что связывало меня с миром. Прошу вас, не откажите мне…
— Приказывай… я исполню все, что ты пожелаешь…
— Я хотела бы, чтоб моя нежная мать всегда хранила в маленькой гостиной, где она обычно проводит время, пяльцы… с начатой мною вышивкой.
— Твое желание будет исполнено, дитя мое. Твои покои остаются в полной сохранности, после того… как ты покинула дворец, так как все, что тебе принадлежало, для нас предметы религиозного культа… Клеманс будет глубоко тронута, узнав о твоем желании.
— А вы, дорогой отец, прошу вас, возьмите мое большое кресло черного дерева, сидя в котором я так долго думала, о многом мечтала…
— Оно будет поставлено рядом с моим в рабочем кабинете, и я буду каждый день воображать, что ты здесь, подле меня, как это часто бывало, — сказал я, заливаясь слезами.
— Теперь я хотела бы также оставить память о себе среди тех, кто был мне предан во времена моих скитаний. Госпоже Жорж я желала бы оставить чернильницу, служившую мне до последнего времени. Этот дар имеет свой смысл, ведь она первая, кто учил меня писать на ферме. Что касается досточтимого кюре Букеваля, обратившего меня в нашу веру, то ему я оставляю прекрасное распятие из моей молельни…
— Хорошо, дорогое дитя…
— Я желала бы также отправить моей Хохотушке жемчужную повязку; эта скромная вещь, и она могла бы носить ее на своих прекрасных черных волосах… И, если возможно, ведь вы знаете алжирский адрес Марсиаля и Волчицы, я хотела бы, чтоб эта мужественная женщина, которая спасла мне жизнь, получила бы золотой с эмалью крест… Все эти сувениры, дорогой отец, должны быть вручены от имени Лилии-Марии.
— Я исполню твою волю… Ты никого не забыла?..
— Думаю, что нет.
— Подумай… среди тех, кто тебя любил; нет ли какого-нибудь очень несчастного человека… который страдает так же, как твоя мать и я… кто столь же тяжело, как мы, переживает твой уход в монастырь?
Бедная дочь поняла меня, она пожала мне руку, легкий румянец на мгновенье покрыл ее бледное лицо.
Предчувствуя вопрос, который она, вероятно, боялась мне задать, я сказал:
— Он выздоравливает… опасность миновала.
— А его отец?
— Состояние его улучшилось после того, как стал поправляться его сын. Он также чувствует себя хорошо… А что оставишь ты Генриху? Твой сувенир будет для него дорогим и вечным утешением!.. — Отец… подарите ему мой аналой для молитвы… Увы; я много раз орошала его слезами, взывая к богу помочь мне забыть Генриха, любви которого я была недостойна…
— Как он будет счастлив, когда узнает-, что ты вспомнила о нем!
— Что касается приюта для сирот и покинутых родителями девушек, я желала бы, дорогой отец, чтобы…»
На этом месте письмо Родольфа было прервано, и далее следуют едва различимые слова:
«Клеманс… Мэрф закончит это письмо; я ничего не соображаю, схожу с ума… Ах, 13 января!!!»
Окончание письма было написано рукой Мэрфа:
«Сударыня!
По повелению его высочества заканчиваю этот печальный рассказ. Два письма монсеньора должны были подготовить ваше высочество к печальному известию, которое я принужден сообщить.