— Собирался к ним подойти?
Жалэз ответил не сразу:
— Не знаю. Вернее, надеялся, что мне поможет случай, что она заметит меня, несмотря на мои предосторожности. Расстояние между нами было слишком велико. На этот раз из-за толпы. Я не хотел быть классическим лицеистом, увязавшимся за тремя школьницами. В уловках любви меня часто коробило то, что им трудно не быть комически прозрачными для каждого встречного… Когда девочки приблизились к Антверпенскому скверу, одна из них отделилась от тройки. Не Элен. Если бы Элен осталась одна, может быть, близость сквера, где у нас были общие воспоминания, внушила бы мне смелость к ней подойти. Но она с другой подругой повернула на улицу Тюрго. Затем я вспоминаю перекресток, с его скрещениями лучей, прохожих, экипажей, черных теней, которые уже сами по себе порождают в душе некоторое смятение и неуверенность. А я стою там один и вглядываюсь в сумерки, поворачиваясь во все стороны. Оба силуэта исчезли. Некоторое время ушло у меня на колебания, на зондирование перспективы, которая уже несколькими шагами дальше становилась непроницаемой. Затем я кинулся бежать вперед, чтобы как можно скорее добраться до одного переулка близ церкви Сен-Венсан-де-Поль, где мог надеяться увидеть Элен, если бы она кратчайшим путем пошла домой. Я притаился в подворотне одного дома. Фонарь на кронштейне подле самых ворот освещал меня слишком ярко. В течение этих десяти или пятнадцати минут я изведал много мук любви. Пытка моя не находилась ни в каком разумном соотношении с тем, что для меня стояло на карте. Но мысль, что так или иначе я с Элен еще увижусь, была бессильна меня успокоить. Я узнал в этот вечер одну из глубоких особенностей любви: когда к ней ничто постороннее не примешано, она ведет себя так, словно время сейчас должно оборваться. Внезапно я увидел Элен совсем одну на противоположном тротуаре. Я не постарался ни поглубже спрятаться в подворотню, ни выглянуть. Она прошла мимо, не заметив меня. Да и как могло ей прийти в голову, что я стою в этих воротах? У меня было время хорошо разглядеть развевающиеся волосы, руки, выпростанные из-под пелерины, ее сумку, ее профиль.
— И ты уже не пошел за нею следом?
— Нет.
— Ты не сказал себе, что она опять ускользнет от тебя? И по твоей вине?
— Нет. Я был, вероятно, немного разбит.
— А потом что было?
— Потом…? О, довольно на сегодня.
— Но ведь я услышу продолжение?
Жалэз как будто боролся с собою.
— Продолжение… Но повторяю: я нисколько не собирался попотчевать тебя рассказом. Он, право же, слишком ничтожен по содержанию. Я описал тебе припомнившиеся мне ощущения по поводу более общей темы, которую мы обсуждали.
— Но тебе могут припомниться и другие… из той же серии.
— Посмотрим… Если представится повод… Как-нибудь, когда мы будем идти по улице, как я уже говорил тебе.
— Отчего не сейчас? Атмосфера учебной комнаты очень благоприятна. А создал ее ты. Призраки, уверяю тебя, чувствуют себя в ней очень хорошо.
— Нет. Прежде всего, я хочу теперь спать.
— Так рано? Еще нет и одиннадцати.
Жалэз убрал бумаги, книги. Спустя несколько минут Жерфаньон, поколебавшись и улыбнувшись, спросил его:
— Ты любишь поспать?
— Да. Ты мог в этом убедиться.
— Не сказал бы. Обычно у меня раньше слипаются глаза. И я встаю с большим трудом. Представь себе, сегодня утром, в четверть девятого, Дюпюи тихонько постучал в мою дверь, чтобы я не опоздал.
— Сам? Смотри-ка! Это забавно.
— И ты видишь много снов?
— Да.
— Мысли перед тем, как ты засыпаешь, влияют на твои сны?
— Иногда.
— Настолько, что сны образуют их непосредственное продолжение?
— В некоторых случаях — пожалуй. Но почему ты этим интересуешься?
— Ни по чему.
V. Кинэт ворошит свои воспоминания
Кинэт смотрит на будильник, стоящий недалеко от него, наискосок, на кухонном шкафике.
«Пять минут двенадцатого. Через четверть часика я кончу. Ставни закрыты плотно. Но нельзя знать. Луч света может просочиться. Совершенно излишне удивлять соседей. Даю себе время до половины двенадцатого. Крайний срок».
Он стоит перед плитой. Держит в руках гнутую доску, с одной стороны окрашенную в черный цвет, с другой — оклеенную полосатым коленкором. С ткани свисают нитки.
Две другие доски той же формы прислонены к стене на полу. Разведен жаркий огонь. Кинэт кончает сжигать чемодан Легедри. Остались еще только эти три части от крышки.
Уже несколько недель он каждый вечер уничтожает по частям все оставшееся от Легедри. Без всякой поспешности; напротив. Начал он с лежавших в чемодане вещей. Каждый день брал из них две-три, колеблясь и обдумывая выбор, хотя и не следуя сознательно какому-либо методу. Например: сорочку, воротничок, один носок. Или же носовой платок и фуфайку. В процессе работы он натолкнулся на некоторые мелкие затруднения и принял их в расчет при дальнейших операциях. Так, например, засовывая в топку, кусок за куском, первую фуфайку, он сообразил, что пуговицы не сгорят. И эти пуговицы, перламутровые, все одного размера и с виду почти одинаковые, обнаружили различные свойства. Одни набухали в огне, становились хрупкими, лопались. Другие только желтели и покрывались как бы пупырышками. Всего неприятнее была их склонность пробираться между головешками и скрываться в золе. Жилетные пуговицы из похожего на дерево, но более твердого вещества, и металлические брючные пуговицы дали ему материал для других наблюдений. Кинэт собирался было, в виде общего решения этой проблемы, отрезать пуговицы от материи, с тем, чтобы хранить их затем в коробке или же выбросить в мусорную яму. Он отказался от этого вялого решения. (Возможно, что опасности нет никакой или она ничтожна. Но ум не должен допускать послаблений в исполнении принятого плана.)
Чрезвычайную медленность операции Кинэт оправдывал основательными с виду доводами. Труба не будет долго дымить, дым не будет подозрительно густым и слишком сильно отдавать гарью. Не будет слишком много золы в мусорном ящике. Если бы его застигли врасплох, он мог бы утверждать, что просто сжигал несколько тряпок…
Но Кинэт повиновался более сокровенным мотивам, общей чертой которых было стремление к некоему блаженному состоянию. Каждый вечер он переживал приятные минуты, когда выбирал в чемодане вещи для уничтожения. Приятно было также шуровать огонь. Приятны неожиданные трудности, которые надо было устранить. (В тот день, например, когда он нашел на дне чемодана старую зубную щетку и внезапно оказался перед проблемой разрушения кости.)
Кроме того, Кинэту трудно было оторваться от значительного события, пережитого им. Он старался продлить возбужденное состояние 14 октября. Он мог в известной мере поддерживать его мысленно. Но мысли гораздо легче появляются, когда их призывает действие. Каждый вечер, трудясь над каким-нибудь воротником, над галстуком, он чувствовал себя так, словно занят опять приготовлениями к этому великому дню. Каждый жест напоминал ему патетический момент. Внезапный взлет пламени! Каждый вечер Кинэт готовился к убийству Легедри.
Немало обстоятельств помогало ему в этом радении. Каждая из этих вещей была когда-то на теле у Легедри, служила ему, сохраняла с ним контакт. Не исповедуя в этом отношении какой-либо особой веры, переплетчик ясно ощущал, что существование Легедри каким-то образом длилось в этих вещах. Даже запах в них сохранялся; живой запах. В грязной подкладке жилета, во фланелевом набрюшнике. В невыстиранном белье. Кинэт прикасался к нему с гадливостью чистоплотного человека. Кончиками пальцев брал каждую вещь за край и относил из чемодана к печи, держа подальше от своего тела и зажимая ноздри. Но запах Легедри все же источался, утверждался в тесной комнате как чье-то присутствие. И отвращение было только платой, которую Кинэт соглашался вносить за иллюзию, будто он еще распоряжается своей жертвой.
Однако он не старался вспоминать картину самого убийства. Одерживал ее на известном расстоянии от себя, как бы прикрывая символом. Давал просачиваться оттуда только волнению. Еще она представлялась ему немного зверской, и откровенно он ее не принимал. Ибо ему недоставало известной жестокости. Он чувствовал себя как человек, который вкусом алкоголя не восхищен, но, проглотив большую рюмку, уже не может забыть того, что он изведал потом.
Вот что важно для него: что он изведал потом. Непосредственно после убийства. Драгоценная, жгучая эссенция воспоминаний. Такая драгоценная, что он не позволял себе ее вкушать, даже вороша в пламени куски материи. «Позже! — говорил он себе. — Позже! В спальне! После того, как я поработаю хорошенько».
Покамест он разрешал себе прикасаться только к тем воспоминаниям, которые относились к происшествиям, последовавшим за днем убийства, начиная с 15 октября.
Шлепанье по глине, галерея, свет фонаря, пахнущий порохом мрак, губка… стоп! Прыжок с закрытыми глазами через слишком драгоценные часы. Глаза памяти открываются, чтобы вновь увидеть события, которые, конечно, в величайшей степени занимают Кинэта, которые он обозревает с обычной своей обстоятельностью, но к которым относится сравнительно спокойно.
Прежде всего, приход его в дом N 142-бис на улице предместья Сен-Дени; 15-го, около десяти утра. Записка: «Привратница — на лестнице». Но в доме 142-бис несколько лестниц. Кинзт решается войти во двор, осматривается, сображает. Слышит голос, несущийся с лестницы D. «Это вы, сударыня?» Женщина выходит во двор. «Здравствуйте, сударыня». Положительно, у привратницы дома 142-бис приятная наружность. Она почти такая же полненькая, как Софи Паран, но больше огня в глазах, больше живости в движениях. Она любезна с «г-ном Дютуа». Этот хорошо воспитанный делец, по-видимому, нравится ей. Кинэт, снимая перед нею шляпу, не досадует на свою плешь. Чувствует, что взгляд, которым она скользит по его черепу и бороде, зачисляет его в разряд мужчин, вниманием которых она была бы польщена. Он объясняется непринужденным тоном: «Представьте себе, какая у меня неприятность. Ну да, с моим служащим. Помни