Итак, дни Софи полнились смехом, а ночи — мукой, хотя она и беспрестанно напоминала себе, что у нее по крайней мере есть компенсация в виде богатства. А каково беднякам? Рядом с ней Барраль. Но что делать несчастным девушкам, которым никакой Барраль не пишет?
Помогая в солдатской закусочной, она думала о нем. Он зайдет или заедет за ней. Она увидит его издали. Пешком или верхом, он всегда в ярко-голубом мундире с золотыми галунами.
Но примечала появление Барраля не она одна. Все вокруг легонько толкали друг друга локтями и улыбались. Среди солдат был один юноша, не красавец и не урод, но с запоминающимися глазами, большими и темными. Софи заметила, что он оставался угрюмым, когда другие улыбались.
Как-то раз, наклоняясь с тряпкой за мокрым стаканом, она встретилась взглядом с этими грустными глазами. Что-то в них тронуло ее до глубины души. Призвало назад ночные мысли. Она отвернулась, опасаясь, что и он вглядится в нее, прочтет самое заветное: ее раздумья о страхе и смерти.
Но в кантине, считая, что он не смотрит, она снова и снова искала его глаза — широко распахнутые, под густыми бровями. Почти всегда он тут же переводил на нее взгляд, и их глаза встречались. Тогда она смотрела в другую сторону. Но через мгновение вновь поворачивалась к нему. В его глазах было нечто властное. Странный призыв в бездну. Приглашение в пустоту, в бездонную пропасть. Давай, бросайся. Просто шагни туда. Откуда тебе знать, вдруг это слаще всего, о чем ты мечтала и что испытывала в жизни? Что за страхи? Почему ты боишься того, чего пока не знаешь? Давай же! Прыгай!
Ах! Этот сладчайший дурман смерти!
Она чувствовала его притягательность. Сколько раз у нее появлялись эти мысли, стоило ей погасить рожок и задуть свечу! Днем, в те часы, когда Софи не появлялась в закусочной, она редко вспоминала его глаза, но по ночам они преследовали ее. Смотрели из черноты и излучали фосфоресцирующее сияние, свойственное глазам некоторых зверей. Их взгляд просачивался в ее бессонные раздумья. Они не покидали ее всю длинную, страшную ночь. Она видела их в еврейской части Пер-Лашез. Теперь она не была одна во тьме. Эти глаза спасали ее от кошмара одиночества.
Она спрашивала их, что там, за могилой, каково лежать в гробу и разлагаться. И они знали ответ. Они говорили: «Где бы ты ни была, я с тобой. Ночью и днем. В жизни и смерти».
Утром эти мысли исчезали. Она читала письмо Барраля, принималась планировать визиты и составлять список покупок, и все чаще и чаще звучал ее веселый смех. Отец слышал его, даже сидя в своем кабинете. Он улыбался и покачивал головой: «Птичка-веселушка. Откуда берется в человеке столько задора? Особенно в ней, нашей Софи, зачатой, можно сказать, в объятиях смерти. Благослови ее Бог».
Днем, приходя в кантину, она сразу начинала искать его глазами. И, если не находила, чуть ли не радовалась, но не совсем. И невольно продолжала озираться в надежде, что он придет.
Она ждала его, хотя дрожала от страха, смешанного с желанием. Софи смотрела на дверь, но не забывала улыбаться окружающим, будто на свете не было ничего, кроме удовольствий, веселья и развлечений.
Он приходил. Приходил всегда. Садился в сторонке и погружался в размышления. Думал о безумном роке, сотворившем из него наполовину человека и наполовину зверя. Иногда ему хотелось обратиться к врачу. Может быть, от этого есть лекарство. Но вряд ли. Его случай уникален.
Кроме того, глупо даже помышлять об этом. Ему нельзя к доктору. Он не посмеет. Он успел совершить столько злодеяний, что навсегда закрыл себе дорогу к докторам. Хотя, если бы его вдруг ранили и отправили в госпиталь, он бы, возможно, сумел расспросить врачей о своей болезни.
Он не раз останавливался у книжных лотков и просматривал медицинские сочинения, но они мало что подсказывали ему. Он открыл, что подобный недуг известен, то бишь имел название, но авторы относили его либо к обману, либо к самовнушению, а касаемо исцеления не предлагали ничего, замечая только, что средневековый метод сожжения на костре являлся бессмысленной жестокостью.
Постепенно он пришел к выводу, что возражения против лечения огнем были не менее легкомысленны, чем полное отрицание болезни — и что, напротив, имелся ряд причин самому взойти на костер. Он всерьез задумался о необходимости покончить с собой.
Эти мысли все чаще посещали его с той минуты, когда он впервые заглянул в кантину, где работала Софи. Он увидел ее и мгновенно влюбился. С тех пор он приходил туда ежедневно. Она воплощала в себе все то, чего не хватало ему. То, чего у него никогда не будет. Черту, которую он давно и безвозвратно утратил, — joie de vivre, радость жизни.
Потом он начал замечать, что и она наблюдает за ним. Однажды, когда их глаза встретились, он уловил некую связь между ней и собой. Ему претила мысль, что он смеет смотреть из грязи на ее чистоту, и он всерьез поклялся измениться. Первым пришло решение набивать днем живот человеческой пищей, чтобы умерить ужасный ночной аппетит. Однако в первую же ночь, несмотря на переедание, он проснулся и понял, что больше не в силах спать: его кожа зудела от стремления ощутить свободное дуновение ветра, конечности ныли, призывая коснуться земли, челюсти предвкушали, как он будет терзать и разрывать добычу. Некоторое время он сражался с собой, пытаясь вызвать перед глазами облик Софи.
Но из его открытого рта стало доноситься тяжелое дыхание. Он почувствовал, как язык, короткий и толстый язык человека, уплощается и вытягивается. «Помоги мне Господь!» — вырвалось из груди. Теперь язык уже изгибался во рту, свешивался между зубами. Неспособный противостоять долее, Бертран выпрыгнул из кровати. Прошел в угол комнаты, пошарил под тряпьем и вытащил руку, человеческую руку. Вторую и последнюю из обеих рук, отнятых им у Нормандской Красотки.
Он впился в нее зубами. Подозрительный взгляд скользил по комнате. Из горла лилось глухое рычание. Вдруг воцарилась тишина, потом опять раздался какой-то шум: окоченевшая рука билась о пол, хрустели кости, иногда резко царапало половицу кольцо на мертвом пальце.
Наконец голод утих, но Бертран уже не помнил о произошедшем. Он очнулся утром в собственной постели: голова тяжелая, шея ноет, на языке налет. Было сложно заставить себя встать, но все же он поднялся и с отвращением принялся убирать с пола остатки трапезы. Потом оделся и направился в полк.
Когда он пересекал двор, к нему подскочила толстая консьержка.
— Месье, подождите. Оставьте мне наконец-то свой ключ. Я бы хотела навести порядок в вашей комнате.
— Возьмите, — угрюмо ответил Бертран, — но знайте, тогда я просто перееду.
— Но, месье… — начала было она.
— Сколько раз мне надо вам повторить, что мне не нужна уборка в комнате? Для чего, как вы думаете, я установил замок? Чтобы вы заявлялись туда и тревожили меня, когда только вам заблагорассудится?
— Ах, но ведь…
— Так дать вам этот ключ или нет?
— Ah, mais, voyons…[93]
— Merde alors![94] — воскликнул он и пошел дальше.
— Фи! — вырвалось у консьержки, а в голове ее пронеслось: «Quelle bête féroce![95] Как будто я шпионить за ним собралась. Однако готова поспорить, он что-то скрывает, раз решил держать дверь на запоре». Убежденная в собственной правоте, она состроила возмущенную гримасу и вернулась к прерванной уборке.
Отбыв положенное время в полку, Бертран отправился в столовую и расположился там, хмурый и исполненный ужаса перед самим собой. «Ты погряз в мерзости. Как ты вообще смеешь даже находиться в одной комнате с этим чистым созданием?» — говорил он себе.
Ему страстно захотелось превратиться в гадкое насекомое, в паука, чтобы забежать ей под ноги и погибнуть раздавленным ее подошвой. «Нет, — подумал он, — она на меня не наступит. Она не отнимет жизнь и у ядовитого жука. Она слишком добра».
Как Бертран ни сдерживался, он не смог не поднять взгляда на Софи. Она как раз смотрела в его сторону, но тут же отвернулась. Однако вскоре опять на него посмотрела. Ее глаза, словно под гипнозом, смотрели в его глаза, а его — в ее. Это продолжалось какую-то долю секунды, но им показалось, что прошла целая вечность.
Вечером Бертран дал себе последнюю клятву, а когда вернулся домой, собрал мясо и кости в сверток, добавил камень для веса и связал поплотнее, намереваясь незаметно ускользнуть и утопить все в Сене.
«Хватит, — твердил он. — Это не повторится. Никогда. Клянусь перед глазами твоими».
Он был влюблен. Влюблен. На обратном пути к нему пристала уличная женщина, но он твердо отказал ей. «Уродина», — пробормотал он под нос. Ему такие больше не нужны. Внезапно Бертран стал очень добродетелен. Вернулся к себе и забылся здоровым сном. И проспал до утра без видений.
«Я излечен! — проснувшись, захотел он крикнуть солнцу, чей рассветный луч проник в комнату. — Излечен! Она исцелила меня. С ее помощью мне понадобилась только сила воли».
Днем, в кантине, Бертран опасливо подавил порыв подбежать к Софи и поблагодарить ее за все. Но нашел, тем не менее, клочок бумаги и написал: «Вы спасли меня от ночных кошмаров. Вы ангел». И два дня носил его в кармане, не решаясь вручить.
Но однажды, ближе к вечеру, когда карета Софи уже подъезжала и Бертран мог в очередной раз упустить такую возможность, он поспешил к стойке и протянул ей записку. Она схватила ее и спрятала в рукав, будто только и ждала этого, будто всю жизнь прятала его любовные послания.
Прежде, чем уехать с Барралем, девушка улучила время прочитать письмо: «Вы спасли меня от ночных кошмаров». Дрожь сотрясла ее. Откуда он знает? Как догадался о ее снах?
В карете ей уже не хотелось смеяться над шутками кавалера. Но Софи не поддалась настроению. Все давно привыкли видеть, как она не перестает дарить улыбки и веселье. И она делала это — неважно, что было у нее на душе.