Парижское эхо — страница 25 из 60

ияли в свете низких настольных ламп. Большие темные глаза напоминали глаза олененка. Не в том смысле, что она походила на животное. Нет, просто во взгляде у нее читались покорность и терпеливость.

В какой-то момент мне все-таки удалось сосредоточиться на ее словах: «…как раз в квартире, где мы сейчас с тобой и сидим. Как же давно это было. В два часа ночи в дверь постучал полицейский. Мой друг знал его в лицо, потому что часто видел на авеню Боскет. Он попросил показать документы, а потом велел одеваться. Выйдя из дома, они спустились по улице и повернули на бульвар, где стояла небольшая арена – купол из голубого стекла, под которым часто проходили спортивные мероприятия. Мой друг послушался, потому что ему нечего было бояться. Правда, он долго не мог сообразить, кому понадобилось устраивать спортивное мероприятие посреди ночи.

В Париже никогда прежде не случалось ничего подобного. Все зрительские места были заняты. Там были семьи с пожилыми родителями и с маленькими детьми, были молодожены и одиночки – такие, как мой друг. Кто-то лежал на стульях, кто-то – прямо на спортплощадке. Но никакого зрелища никто давать не собирался. На протяжении пяти дней под куполом не прошло ни одной велосипедной гонки, ни одного футбольного или боксерского матча, туда не приходили клоуны и жонглеры. Никому так и не объяснили суть происходящего. Полицейские заколотили все двери. Людям не давали воды и еды. На велодроме их были тысячи: старые и молодые, бедные и богатые – все очень разные, но кое-что общее у них все-таки было. У всех на верхней одежде была нашивка – желтая звезда.

На пятый день полиция наконец решила их переместить. Пленники уже начали умирать – в основном от жажды. Офицеры сгоняли всех в кучу и рассаживали по бело-зеленым автобусам; в любой другой день точно такие же автобусы могли бы развозить людей на работу, но в тот день все было иначе. Их отвезли в лагерь на севере города, в место под названием Драней. Пекари, портные, финансисты, старики, бездомные, юристы, дорожные рабочие, юные невесты, офисные клерки, дети – кого там только не было. А потом их посадили на поезда и отвезли в Польшу – там их было проще убить».

Глава 10Терн

С начала моего исследования прошло два месяца, и теперь я наконец чувствовала, что работа движется в правильном направлении. Но разделить профессиональную жизнь и личную оказалось не так уж просто. На улице, в квартире и даже во время работы с архивами я часто ловила себя на том, как пропускаю все свои мысли через временной фильтр; в такие моменты мне казалось, что я вновь смотрю на мир глазами той юной девушки, которая приехала в Париж десять лет назад.

Полагаю, что для своего возраста – а мне тогда только исполнился двадцать один год – я воспринимала окружающий мир достаточно серьезно. Мои родители – из тех людей, кого принято считать «настоящими американцами», потомки первых эмигрантов из Ирландии и Германии, носивших фамилии Слэттери и Келер соответственно. Они осели в Массачусетсе и, надо сказать, неплохо устроились: белые семьи, которые к тому же сумели занять приличное положение в обществе. Отец работал на компанию – поставщика японского фарфора, а мать – в местном отделе здравоохранения. Еще ребенком я очень быстро поняла, что далеко не всем выпадает шанс иметь такой же каркасный дом с крыльцом и небольшой гостевой спальней. В старших классах мне стало очевидно, что семья с двумя источниками дохода – куда лучше семьи с одним. Со мной тогда учились ребята из неблагополучного района при металлургическом комбинате. Многие из них жили с одним родителем и почти не интересовались учебой. Когда я слышала краем уха, о чем они разговаривали, мне казалось, что судьба заранее распределила их по бандам и преступным группировкам.

На фоне других наша школа особо не выделялась, и все же для тех учеников, кого поддерживали дома, она могла обеспечить минимальный уровень знаний, необходимый для дальнейшей учебы в колледже. Чем больше я читала о мире, тем яснее понимала, что даже такое образование – привилегия абсолютного меньшинства. Родись я в лагере для беженцев или в какой-нибудь глухой африканской деревушке, надеяться мне было бы не на что.

В колледже я принимала участие в маршах против насилия над женщинами и проводила книжные ярмарки в поддержку голодающих народов Африки. Жасмин называла меня «божьим солдатиком» (я очень надеялась, что это был комплимент). К осени 1995 года, когда я впервые приехала в Париж, в голове у меня по-прежнему царил хаос. Нет, конечно, я четко сознавала, во что верю, но совершенно не понимала, как жить с такими убеждениями. Можно сказать, что время от времени меня одолевало чувство растерянности, и теперь я почти уверена: такая гремучая смесь неразрешенных противоречий представляет опасность для любого человека, тем более – для молодой неопытной девушки.

– Я знаю, о чем ты, – ответил Джулиан Финч, когда я с тревогой заметила, что прошлое порой нависает надо мной, как черная глыба. – Не знаю другого такого города, где ты бы так же остро ощущал связь с более молодой версией себя.

Мы сидели в ресторане на бульваре Терн среди малиновых банкеток и свежих устриц. За окном стоял солнечный мартовский день, и на тротуарах уже распускались деревья.

– Помню, тем летом ты ходила, словно в воду опущенная, – сказал Джулиан. – Я плохо тебя знал, да и не мое это было дело – приставать к тебе с расспросами. Но я понимал: что-то случилось с твоим русским поэтом.

– Драматургом.

– Ну, у него была какая-то поэтическая аура. В любом случае я винил себя. Ты была очень молодой, а я ведь вас познакомил. На том злосчастном вечере в библиотеке.

– Да нет же. Я сама с ним познакомилась.

– В общем ситуация сложилась непростая. Ты и сама была непростым человеком. Во многом такая взрослая. Совершенно непоколебимая в своих феминистских взглядах. Но в чем-то очень хрупкая. По крайней мере, так мне казалось.

– Ты никогда мне об этом не говорил.

– Конечно нет. Чужие убеждения нужно уважать. Во-первых, потому что тебе самому этого хочется, а во-вторых, потому что нельзя лезть в чужой дом с грязными ногами. К тому же между учеником и преподавателем должна сохраняться дистанция.

– Не вини себя за мою историю с русским. Правда! – Я рассмеялась.

– Но он сделал тебя несчастной.

– Не сразу. Я стала несчастной после того, как он вернулся в Санкт-Петербург.

Джулиан кивнул.

– Скажи, он был твоим первым?

– «Первым»?

– Первым серьезным… первым настоящим…

– Нет-нет. Единственным. Ведь слово «первый» подразумевает, что после него мне встретились такие же.

На самом деле я почти десять лет не спала с мужчиной. Даже ни разу ни с кем не целовалась. Джулиану я, конечно, об этом рассказывать не стала.

– Понятно. – Он раскрыл меню. – Итак. Еда. В таком месте стоит заказывать традиционные блюда. Их тут готовят по-настоящему хорошо. Пот-о-фё или тарт татен. Только не говори, что будешь морского окуня.

– А почему нет?

– Потому что Сильви всегда заказывала его, куда бы мы ни пришли. Иногда она по двадцать минут смотрела в меню, прежде чем решить, что в конечном итоге закажет морского окуня.

Пока мы ели (к сожалению, не морского окуня), я рассказывала Джулиану о записях Матильды Массон и о том, как переживала за «будущее» этой девушки.

– Она хочет казаться сильной. Знаешь, у нее такой нахальный акцент, да и манеры тоже. Но я подозреваю самое страшное.

– Думаешь, она еще жива?

– В ее файле не стоит дата смерти. Хотя в Центре Жана Моллана архивы обновляют с задержкой.

– Хочешь, чтобы я разузнал?

– А ты можешь?

– Наверное. Я ведь знаком с Лео Бушем, директором Центра.

– Немцем?

– Да. И с его партнершей-француженкой. Очень милая женщина. Флоранс, как же ее? Если хочешь, я могу у них спросить. Может, конечно, это конфиденциальная информация. Но спросить нетрудно.

– Спасибо, ты бы мне очень помог.

Я уже выпила полбутылки вина и в тот день работать не собиралась. На авеню постепенно угасал весенний свет. Мне нравились истории Джулиана про их совместную жизнь с Сильви. «Быть одному – не так уж плохо, но все-таки хуже, чем я предполагал. Я по ней скучаю», – говорил он. Я очень надеялась, что он не рассчитывал услышать аналогичную историю взамен. Мне совсем не хотелось делиться интимными подробностями связи с Александром – будь то самые великодушные порывы и самые катастрофические падения. На что же я повелась? Хотела кому-то открыться? Хотела испытать абсолютную близость – такую, что все время балансирует на грани с полным слиянием, растворением в чужой плоти? Конечно, хотела. Однако было там и нечто еще. Под «еще» я подразумеваю то, что подобная страсть («любовь», как принято ее называть) одобряется окружающими и даже более того, почитается как одна из безусловных человеческих добродетелей. Столь радикальная близость не вывела меня на иной уровень существования, не принесла мне душевного покоя – скорее наоборот. Со временем моя личность породила двойника – этакую Дидону, исполненную опереточного томления. Когда Александр покинул меня и вернулся к жене в Петербург, эта девица воззвала к небесам, оплакивая собственное одиночество. Тянулись годы; тихие дни умиротворенного труда сменялись вечерами, согретыми теплом дружеской компании, – однако ничто не приносило мне покоя. Где-то внутри меня по-прежнему бесновалась сучка-близняшка – в перманентном возбуждении, в непрекращающейся истерике.

По крайней мере так я видела свою ситуацию в те редкие моменты относительного спокойствия, когда мне удавалось над собой шутить, тем самым выгоняя на свет свою сумасшедшую сестрицу. Но куда чаще она заставала меня врасплох – и не только во сне, когда я наконец проваливалась в ночной мрак, но и средь бела дня. Иногда прямо на улице меня пронзало чувство невыносимой потери, которое мгновенно уничтожало в моей голове последние остатки здравого смысла. Как-то раз я шла домой через парк и вдруг остановилась на тропинке среди деревьев и стала выкрикивать его имя, а потом – и вовсе бросилась на траву в горьких слезах. Тогда я всерьез испугалась, что потеряю рассудок.