Парижское эхо — страница 35 из 60

И конечно, чудачка Сандрин. Не то чтобы я понимал хоть одного человека из тех, что встретились мне во Франции. Не только Сандрин, но и Ханну, Виктора Гюго, Джамаля, Клемане… Единственный более-менее нормальный парень, с которым я познакомился, – это Хасим. Мы, конечно, не были одинаковыми. В отличие от него, я не собирался запарывать свою жизнь: открывать ужасный ресторан в грустном спальном районе города, в центр которого я боялся бы лишний раз высунуться. Сам я не зацикливался на религии, истории, расовых предрассудках, браке или еще чем-то, из-за чего Хасим все время кривил лицо. Я любил свою родную страну. И скучал по ней. А что касается Парижа, он мне тоже нравился, и я не пугался даже самых французских улиц. Наверное, я пытаюсь сказать, что хорошо понимал, как работал мозг Хасима. Как он сам бы выразился, его жизнь пошла верблюду под хвост, и теперь ему приходилось трудиться в поте лица только ради того, чтобы влачить жалкую жизнь в двухкомнатной квартире на восемнадцатом этаже невзрачной панельной высотки, стоявшей в самом сердце ледяного файербола под названием Медина-сюр-Сен.

Как же все-таки странно. Для Хасима и Джамаля французский был родным языком, но они ненавидели Францию и в особенности старомодных французов, которых часто называли «fils de Clovis»[40] (как позже объяснил мне Виктор Гюго, они имели в виду, что эти французы – потомки белого Хлодвига, помазанника божьего и первого короля Франции). А еще они ненавидели евреев – именно поэтому Джамаль так противился идее открыть еще один ресторан в Маре. При этом сами они евреев никогда не встречали, просто потому что их не было ни в Сен-Дени, ни в какой-либо другой части банльё. Однажды я спросил Джамаля, почему это так, на что он буркнул: «Им нельзя здесь жить. Это плохо закончится. И они об этом знают». Поднявшись по авеню Гобеленов, я сбавил шаг и огляделся по сторонам, поскольку теперь хотел чуть лучше разобраться в устройстве окружающего мира. Вдалеке виднелся серый купол какого-то высокого здания, стоявшего на холме, а холмы, – или «buttes», как называют их местные, – считались в Париже редкостью. Я решил туда сходить. Пару раз свернув наугад, я (не без гордости) заметил, что улицы постепенно становились уже, а под ногами появилась брусчатка. Когда я добрался до рю Кардинала Лемуана, дорога круто взяла вниз, убегая к побережью Сены. Оттуда мне открылся вид на другой берег реки: вот мой любимый «Фланч» и центр Помпиду по соседству, затем – Опера и высокий подъем к площади Пигаль, чуть дальше – Монмартр и, наконец, окутанные туманом башни Сен-Дени и Сарселя, нависавшие над городом, словно темные горы. Вдруг я подумал про всех тех мальчишек, примерно моего возраста, которые жили в этом гетто: они не работали, не учились, но уже состояли в какой-нибудь местной банде, торговавшей наркотиками. Они носили футболки с логотипами английских футбольных команд и смотрели вниз на огороженный Париж, будто надеясь, что когда-нибудь наступит и их время.

Вблизи здание с куполом больше походило на христианскую церковь и называлось «Пантеон». Внутри не было ни души. На памятной табличке у дверей было написано, что тут покоится прах известных людей, но я увидел только мраморные статуи и маятник, свисавший с потолка на длинном тонком тросе. Я уж было отправился на выход, как вдруг чуть поодаль заметил небольшую группу людей, спускавшихся по ступенькам в подвал; рядом с лестницей висела надпись «crypte»[41]. Оказалось, внизу был настоящий лабиринт из подземных залов и гробниц, подсвеченных электрическим светом. В большинстве комнат на входе висели заградительные цепочки, поэтому мне было очень сложно разбирать имена, высеченные на каменных плитах; кое-где попадались таблички, на которых объясняли, кто есть кто – в основном солдаты и политики. Сосредоточившись, я заметил несколько знакомых имен, в честь которых назвали улицы (Жорес, Гамбетта), но лишь одно имя заставило меня остановиться – в одной из комнат с тремя надгробными плитами из белого камня я прочитал: «Виктор Гюго». Нигде не сообщалось, кем именно он был, зато стояли даты его жизни: 1802–1885. Я мысленно поставил себе галочку, чтобы при встрече рассказать своему новому другу, что у какого-то государственного деятеля или изобретателя было такое же имя, как у него.

После Пантеона я шел куда глаза глядят, пока наконец не выбрался к какому-то парку возле рю де Вожирар. Между деревьями петляли узкие гравийные дорожки. В песочницах играли дети, а на лавочках сидели молодые скучающие матери и раскачивали коляски, в которых спали младенцы. Кое-кто из женщин болтал с такими же няньками, другие проверяли сообщения в телефонах. Между газонов и клумб, под сводами деревьев мне встретилось несколько целующихся парочек. Казалось, время замедлило ход. Над миром тяжело навис полдень. Глядя на все это, я вдруг почувствовал себя одиноким и несчастным, поэтому рванул прочь что было сил.

Пройдя минут пятнадцать вниз по рю Бабилон, я свернул к Эколь Милитер и вскоре понял, что иду по рю де л’Экспозисьон. Ничего такого я не планировал, поскольку едва соображал, где вообще нахожусь, однако в какой-то момент ноги будто сами меня подхватили и понесли вдоль знакомой улочки. Я купил Figaro у того же газетчика и снова встал, прислонившись к стене. Ателье работало, но за швейной машинкой в окне никто не сидел. За прилавком возле вешалки я увидел ту самую женщину в очках, которая приносила Клемане чай.

Времени было полпятого, так что до закрытия ателье оставался как минимум час. Мужчина, который в прошлый раз закрывал дверь, вышел на улицу со связкой ключей и посмотрел в обе стороны, словно ждал кого-то, а этот кто-то опаздывал. Затем он взглянул на часы и зашагал в сторону рю Сен – Доминик. Я прождал около часа, но из ателье больше никто не выходил и никто в него не входил.

В конце концов я перешел дорогу и открыл дверь. Я не особо стеснялся, но решил вести себя повежливее. На женщине за прилавком я увидел фартук. Она сняла очки и поправила оранжево-рыжие волосы.

– Мадам, я надеялся, что вы сможете мне помочь, – сказал я. – Я ищу девушку, которая здесь работает.

– Кого?

– Ту девушку, которая шьет платья за машинкой у окна.

– Не понимаю, о ком вы. Здесь только я и месье Фурнье. Других работников нет.

– Но я видел ее. А потом мы пили чай у нее дома.

Я хотел было рассказать, как выглядела Клемане, но потом подумал, что не стоит описывать ее какой-то рыжеволосой старухе, которая отрицает сам факт существования девушки.

– Простите, – сказала женщина. – Наверное, вы что-то перепутали.

– Ее зовут Клемане, – настаивал я. – Вам это имя о чем-нибудь говорит?

– Боюсь, что нет. Извините, месье, мы закрываемся. Всего доброго.

За окном уже темнело, и я понял, что провел на улице почти целый день. В таком возрасте у тебя не болят ноги, ты не хватаешься за спину и не стонешь, как обычно делает Джамаль после долгого дня у фритюрницы. Но в тот момент я почувствовал странную усталость. Я едва шевелил ногами, пытаясь сообразить, до какой станции метро идти ближе. Наверное, «Эколь Милитер». С другой стороны, если я сяду на «Бир-Акем», то по Шестой линии доеду как раз до «Площади Италии». Что ж, решено. Таким образом мой путь пролегал через ту самую крошечную улочку – называлась она рю Юмбло – с чуть обшарпанной темно-бордовой дверью.

Я поднял глаза и увидел свет в окнах: может, одно из них – ее? Потом вспомнил, что квартира Клемане располагалась в глубине двора и окон на улицу в ней не было. Я посмотрел на кнопки домофона возле закрытой двери. Сколько четырехзначных комбинаций получится из цифр 0–9? Наверное, есть какая-нибудь формула, чтобы это рассчитать.

Шанс подобрать правильную комбинацию – ничтожный. В моем изможденном сознании данная вероятность равнялась моим шансам открыть двери, ведущие к счастливой жизни; двери, которые до сих пор каждый раз оказывались запертыми; двери, которые вели к девушке, спускавшейся по ступенькам станции метро «Сталинград», и, возможно, чему-то большему.

Когда я нажал четыре цифры наугад, я чувствовал скорее злость, чем досаду. Вдруг через металлическую сетку я услышал женский голос:

– Да?

– Здравствуйте, – кое-как выдавил я в ответ.

– Кто это?

– Это Тарик.

На другом конце замолчали. Мне показалось, я слышу чей-то плач.

– Можно мне зайти? – спросил наконец я.

– Не сегодня.

– А в другой раз?

Снова молчание.

– Вы еще там?

– Во вторник, – ответила девушка.

– Во сколько?

– В то же время. В шесть.

Глава 14Бельвиль

Узнав о последнем повороте в истории Матильды, я пришла в ужас. Невероятно, что в комментариях к аудиофайлу архивисты Центра не оставили никакого предупреждения. В первую неделю работы, когда я практически полностью отождествляла себя с Матильдой, я бы, может, и простила ей подобную жестокость. Но только не теперь. Последние несколько недель я зачитывалась историей Сопротивления и женщин-агентов и знала, что многие из них погибли в лагерях смерти, где их пытали и чаще всего – до смерти. Это знание придало мне твердости.

На следующий день я получила письмо от Лео Буша: директор Центра писал, что с моими документами все в порядке. Он связался с Матильдой, и та, похоже, с радостью согласилась встретиться с американской исследовательницей. Буш, однако, заметил, что Матильда плохо себя чувствует и, вероятно, пошла нам навстречу скорее из желания хоть с кем-то пообщаться, нежели что-то добавить к своей истории. Они созванивались по телефону, и, по словам директора, он с трудом понимал, свою собеседницу. Тем не менее quand même, Буш пожелал мне удачи.

В ответ на другой е-мейл директор прислал мне адрес дома, в котором Матильда выросла, поэтому следующим утром я спустилась в метро и доехала до станции «Бельвиль». Выйдя на бульваре, я сразу заметила старую линию города. Я шагала вверх по холму, где когда-то тянулась канатная дорога, соединявшая высокий Бельвиль с площадью Республики – настоящим Парижем. Минуя китайские рестораны, дешевые супермаркеты и стены, раскрашенные граффити, я пыталась представить себе это место во времена Матильды: никаких автомобилей, только лошадиные повозки; пешеходы – коренные парижане и несколько семей армянских эмигрантов. Пока родители трудились на ближайших фабриках, их босоногие дети играли на тротуарах. Мне было очень трудно вообразить период, который прежде я видела только в фильмах про Эдит Пиаф.