Парижское таро — страница 15 из 20

Мы съели двенадцать блюд, послушали музыку, пошутили. Чанг была очень тронута, она впервые проводила праздники на чужбине. Девушка почти благоговейно накладывала себе на тарелку куски карпа, вареники. Из-за стола поднялись после полуночи, Чанг поблагодарила за приглашение, несколько раз поклонилась, но все как-то не решалась уйти. Стояла на пороге, вся красная от смущения. Еще раз поклонилась и наконец, увидав, что Габриэль уже надела пальто, осмелилась шепотом попросить одну травинку сена из-под скатерти – она отвезет ее своей семье в Сеул. Они оправят ее в рамку, под стекло… сено из яслей Иисуса. Габриэль захихикала и спряталась за пудреницей, сделав вид, что поправляет макияж, Ксавье вскочил с кровати, схватил горсть сена и сунул девушке в руку: «Чанг, возьми для всего вашего прихода».

– Ай-ай-ай, разве хорошо смеяться над ближними? – Дядя погрозил Ксавье сигарой. – Не узнаю тебя, ты ведь был когда-то служкой в Нотр-Дам.

– Смеяться? Дядя, да этим сеном я, может, несу в далекую Корею веру – буддистам и прочим язычникам.

Мы остались у дяди Гастона еще на два дня. На прощание он вручил мне длинную норковую шубу тети Катрин.

– Валяется в шкафу, в конце концов моль съест. Возьми, Шарлотта, носи, Катрин бы наверняка тебя полюбила. – Дядя Гастон обнял нас и спустился со ступеньки вагона. Подождал, пока поезд тронется. Шагая вдоль заиндевевших путей, он кричал, чтобы мы не забыли приехать весной, когда будут «одевать» груши.


Душные переходы метро, подземная жизнь обреченных на Париж. На станциях плакаты, воспевающие красоту зубной пасты или страстную любовь к роскошному дивану. Стены испещрены надписями. Надпись оптимистическая: «Сердце бьется 4200 раз в час, разве это не прекрасно?!» Внизу карандашом приписка: «А что же еще ему делать?» Надпись сардоническая: «В Париже 100 000 носителей вируса СПИД. Хочешь проверить, входишь ли ты в их число? Посмотри в зеркало».

Надпись метафизическая – под рекламой научного труда о загадке загробной жизни: «А где доказательства существования жизни до смерти?»

В метро тоже праздник: клошар – увешанный шарами, обвязанный золотой цепью из конфетных фантиков, с нарисованной на лбу звездой, – загораживая узкий переход, собирает пожертвования на рождественскую елку.

О том, что над головой Сена, можно догадаться по вони сероводорода, а о приближении Гар дю Нор говорят желтые лужи на перронах и ручейки на путях. Писающий эрудит начертил мелком на вокзальных плитках: «Писайте всюду с бесстыдством невинных младенцев, как призывал Ланца дель Васто в XIII веке».

* * *

Воспользовавшись тем, что мы остались вдвоем, принимаю горячую ванну. Барахтаюсь в пене, добавляю кипятка – можно не беспокоиться, что в бойлере не хватит горячей воды для Томаса или Михала. Ксавье не любит купаться в холодной ванной, так что еще одним претендентом меньше. Вода сапфирового цвета. Я добавляю розового масла: отливающие фиолетовым жирные капли разбиваются о мои колени и бедра, разлетаются тысячами пузырьков и мягко оседают на пушистом холмике. Зубной щеткой я зачесываю волосы на живот.

– Ксавье, иди посмотри, – стучу я ступней в дверь.

– Что такое?

– Остатки!

– Остатки чего?! – Он не двигается с места.

– Иди сюда, узнаешь.

Стул отодвигается и дверь – слегка, чтобы пар из ванной не проник в мастерскую, – приоткрывается.

– Что у тебя тут?

Я перевернулась на живот:

– Иди сюда, дай палец. Вот, видишь, здесь у меня кончик хвоста, животный рудимент эволюции. Здесь, – я села, изогнув бедра, – рыжие водоросли, растительный рудимент эволюции. Если их сфотографировать крупным планом, не отличишь от водорослей в морской пене.

– Я бы предпочел сделать фотку твоего сдвига по фазе, долго ты еще собираешься собой любоваться?

– А что, я некрасивая? – Я щеткой зачесала «водоросли» в стороны.

– Ты водорослая. Помоги мне лучше нарезать картон для карт. – Ксавье исчезает в мастерской.

Вытертый полотенцем пучок водорослей превратился в клочок пушистого меха. Я натянула свитер и босиком вышла из ванной. Ксавье тупым ножом резал картон на прямоугольники.

– Надень хоть трусики, простудишься.

– Не хочется одеваться, я так давно не ходила по дому голой. В мастерской вечно кто-нибудь болтается.

– И все-таки советую тебе одеться, двенадцать градусов.

Я сняла свитер.

– Начальная стадия эксгибиционизма? – поинтересовался Ксавье, раскладывая картон.

Я села на стол.

– Почему, если я голая, то сразу эксгибиционизм? Эксгибиционисты демонстрируют свое тело, а не наготу. Их нагота скрывается гораздо глубже. Хочешь поискать мою? – Я ногой подвинула банку с краской.

– Если хочешь, чтобы я тебе ножом сделал pedicure,[29] ради Бога, но на большее не рассчитывай. Шарлотта, мы занимались любовью час назад, потом ты отправилась в ванную. Я режу картон, так что если не хочешь помочь, то хотя бы не мешай, очень тебя прошу. Мне нужно нарезать бумагу сегодня, чтобы приняться наконец за увеличение деталей. Тут важна каждая мелочь, поэтому я и хочу увеличить, чтобы все видеть, словно под микроскопом. Не мешай.


– Рисунок – гипостаз вещи, ничего больше, он не изображает ее, а гипостазирует, – возражал Михал Томасу. Отстаивая свою точку зрения, он листал записи, рисовал на обложках тетрадей схемы.

– Но ведь если бы он изображал вещь, то все равно был бы гипостазом, – на мгновение задумавшись, ответил Томас.

Ксавье с тщательностью ремесленника перерисовывал карты. В пылу спора Михал задел пузырек с тушью.

– Осторожно, зальешь мне работу. – Ксавье отодвинул баночки. – Вместо того чтобы болтать всякую ерунду о каких-то гипостазах, начали бы лучше копировать таро, дело пошло бы быстрее. Осталось еще четырнадцать карт. Достаточно набросать контур. Это очень просто, вот краски, вот образцы, вот кисточки – к вечеру закончим.

– Я не гожусь для этой мануфактуры. – Михал предусмотрительно перебазировался из-за стола на подиум.

– Когда надо что-то делать руками, я – пустое место, – честно признался Томас. – Быть может, даже немного дальтоник. – Он бросил многозначительный взгляд на цветные баночки.

– Вам просто неохота. – Ксавье развел акварель, размешал кисточкой краску. – Болтать о гипостазе вы можете часами, так нарисуйте кто-нибудь этот свой гипостаз. – Он положил перед Томасом прямоугольную картонку. – Чтобы представить себе, о чем речь.

Томас оглядел картонку с обеих сторон.

– Не стесняйся, – ободряюще сказал Ксавье, – если здесь не уместится, можешь дорисовать на обороте.

Погруженный в книгу Михал не удержался от комментария:

– Так называемый двусторонний гипостаз, один из самых тяжелых случаев.

– Тебе обязательно рисовать в белой рубашке? – поинтересовалась я у Ксавье голосом заботливой супруги, полжизни проведшей у пенного корыта.

– Я ведь подвернул рукава, – он поднял руки, – выше локтя.

Не опуская рук, он разглядывал кисточку, с которой ритмично капала зеленая тушь.

– Чушь собачья – эта ваша болтовня. – Он тщательно вытер кисть, затем сполоснул в воде, – И болтовня, и писанина. Значение имеет лишь прикосновение. Книги нужны затем, чтобы представить себе мир и всякие сценки. Например, настолько четко увидеть спальню, в которой занимается любовью молодая пара, чтобы простыня и струйка пота, стекающая по спине девушки, стали почти реальными. Сколько слов нужно, чтобы на самом деле сунуть ей руку между ног?

– Это зависит от силы убеждения, – закашлялся Томас. – Иным барышням достаточно пары слов и наличных.

– Я не имею в виду реальных барышень, я говорю о написанных. До них тебе никогда не дотронуться, напиши ты хоть тысячу страниц об облупившемся вишневом лаке на ногте большого пальца левой ноги такой воображаемой девушки. А кисточкой – пожалуйста. Можешь сам в словаре проверить: по-латински «кисть» – «peniciullus», от «penis».

Томас помял картон и беспомощно спросил:

– Шарлотта, о чем это Ксавье?

– Спроси у его девушек, я жена.

Михал соскочил с подиума:

– Послушайте, я что, в положении? Пахнет гашишем. Окна нельзя открыть?

– Исключено, – Ксавье был неумолим, – уйдет тепло. Иди пройдись, проветришься.

– Я с тобой. – Я надела шубу и набросила поверх нее платок.

Мы наперегонки сбежали по крутой лестнице. Михал оказался у входной двери первым. Я перегнала его на улице. Мы бежали по Бланш вниз, к Трините.

– Посидим в кафе здесь или пойдем в Ле Мазе? – остановилась я на перекрестке.

– Пошли, все равно куда. – Михал взял меня за руку и замолчал.

Я шла за ним, глядя на витрины.

– Смотри, какие очаровательные мишки. – Я остановилась перед Галери Лафайет. Несколько десятков кукол и пушистых зверьков в карнавальных венецианских костюмах танцевали под музыку Вивальди. – В прошлом году костюмы были мавританские, а до этого – средневековые, – припоминала я праздничные декорации Лафайет.

– М-м-м, – рассеянно буркнул Михал.

Мы пробрались сквозь толпу возбужденных детей, клянчивших конфеты у Санта Клаусов – они шатались по Парижу еще долго после Рождества. Свернули на тихую улочку, пересекающую Бульвар дез Итальен.

– Ты мне так и не рассказал о монастыре. После возвращения вы с Томасом распаковали чемоданы и пропадали где-то целыми днями. Обещали рассказать про эти две недели, когда у вас будет побольше времени.

– Да что тут рассказывать… Томас проводил свое анкетирование, я ему помогал. Утром нас будил колокол к заутрене, в течение пяти минут пустели кельи монахов, монахинь и их детей.

Я остановилась, чтобы посмотреть, не шутит ли Михал.

– Обыкновенный экспериментальный монастырь для монахинь, монахов и избравших монашескую жизнь семей. Община подчиняется непосредственно Папе Римскому. Сначала она называлась Община Льва Иуды. Название пришлось поменять, потому что верующие думали, что монахи принадлежат к Общине Иуды Искариота. Основатель монастыря – Эфраим, обратившийся в католицизм сын раввина. Его мечта – перенести папскую кафедру в Иерусалим и объединить иудаизм с христианством. Религиозный обряд в монастыре – католический: утренняя молитва, месса, адорация. Никакой ереси, время от времени «Отче наш» или «Аве Мария» на иврите. По пятницам после Крестного Пути шабат. Его устраивают Филип – это дьякон, настоятель ордена – с женой. Они благословляют присутствующих. После окончания трапезы начинаются хасидские танцы. Монахини, монахи и гости поют, играют, кружатся в хороводе – настоящий хасидский шабат, только не в черных лапсердаках, а в белых сутанах.