– Михалик, твое критическое отношение к французам – также, увы, наследие французского критицизма. За твоей спиной – фраза из письма Вольтера Д'Аламберу, ее вырезал на стене Ксавье, француз в квадрате. Вон там, под мазней одного из «новых диких». Снимешь картину сам или тебе процитировать наизусть?
– Давай. – Он принялся ставить бутылки в ряд.
– «Вскоре я умру с ненавистью к Франции – стране обезьян и тигров, где я появился на свет по глупости моей матери».
– Ха-ха, Вольтер – обезьяна, унаследовал. Шарлотта, я люблю эту страну и туземцев. Что может быть лучше бутылки медока и нормандского камамбера… Обожаю смотреть, как по утрам, не глядя в зеркало, ты подкрашиваешь губы, повязываешь голову пестрой шалью и, не причесываясь, отправляешься в булочную напротив за французским батоном. Эти рваные ради эпатажа чулки и кокетство – будто ты не умеешь ходить на шпильках. Шарлотта, это и есть Париж в девять утра, точь-в-точь такой, как ты. И теперь, в полуночном бистро, где пьяный Ксавье заигрывает с маленькой кузиной. Девочке, конечно, неохота по дороге домой целоваться с Ксавье в какой-нибудь темной подворотне. Он, правда, целуется получше, чем ее приятели со двора, к тому же так умоляюще глядит своими синими глазами, прекрасными руками скульптора снимая с Одили трусики, он такой красивый, мужественный и…
– Михал, ты совершенно пьян, Ксавье меня любит.
– Вот именно, любовь Ксавье подтверждает принцип психофизического дуализма. – Он складывал из бутылок пирамиду. – Душой и разумом он любит тебя, но увлечен телом кузины. Не тревожься за девичество Одили, это их семейное дело, кровные узы.
– Ну все, хватит! – Я сбросила бутылки на пол.
Утром я побежала за круассанами и французским батоном, забыв, что по понедельникам булочная на улице Бланш закрыта. Пересекла площадь Бланш и дошла до улицы Лепик. На лотках итальянский виноград по шесть франков килограмм. Может, купить лучше его? Нет, сегодня у нас будет настоящий завтрак, со свежими круассанами. Выну фиолетовую скатерть в зеленую клетку, сверху положу желтую салфетку. Голубые фаянсовые чашки и тарелки. А посреди круглого стола – латунная ваза с бледными от пыли засушенными розами.
Тихонько, стараясь не разбудить завернувшегося в плед Михала, я подмела, собрала окурки и разбитые бутылки. Заскрипела раскладушка Одиль. С китайской ширмы, за которой спала девочка, исчезли черные колготки и короткое голубое платьице.
– Шарлотта, дай мне заколку или ленточку, – протянулась из-за ширмы рука.
– Тише, Михал спит. Держи. – Я стянула шелковую шаль с косы и положила ее на просительно вытянутую ладонь. Принесла из кухни кофе. Одиль уже сидела за столом.
– Чудесный завтрак, – похвалила она, откусывая круассан.
– Твой последний завтрак в этом доме. – Я разломила батон и намазала половинки маслом.
– Что случилось? А, родители звонили… – догадалась девочка.
– Нет, родители не звонили. Просто после вчерашнего вечера необходимость в гинекологе отпала, правда? – Я смотрела, как она заливается краской. – Хочешь кофе? – Я пододвинула Одиль кофейник.
– Тебе Ксавье рассказал, – произнесла она почти укоризненно.
– Я не говорила с Ксавье. Ночью он был так пьян, что лег спать прямо в ботинках. Мы не разговаривали, он еще не встал. Просто я вижу, что между ногами тебя больше ничего не беспокоит. – Подиум заскрипел, Михал укрылся пледом с головой. Я понизила голос. – Ты понимала, что ни один врач не поверит твоей истории о разросшемся девичестве, поэтому решила в случае чего шантажировать родителей ночной эскападой с кузеном Ксавье. Семейный скандал никому не нужен, так что учителишка в полной безопасности. Ловко придумано, слишком ловко для твоего возраста. Ты думаешь не головой, а маткой. Знаешь, что такое матка?
Одиль смотрела на меня застывшим взглядом, не смея вытереть мокрые от слез щеки.
– Знаю, – послушно ответила она.
– Если ты хоть раз позвонишь Ксавье, я расскажу родителям об учителе. Ксавье наверняка не вспомнит о том, что произошло вчера. Вытри нос и не всхлипывай. Собери вещи и садись с нами завтракать.
Я отправилась в спальню будить Ксавье. Стянула с Михала плед, он сквозь сон пробормотал, что уже встает. Я приоткрыла окно, и холод согнал его с подиума к столу. С закрытыми глазами Михал нащупал чашку с горячим кофе. Приплелся Ксавье, которого мучило похмелье, буркнул «Bonjour»[9] и вынул из холодильника бутылку вина. После нескольких глотков ему полегчало, и он оглядел стол проницательными глазами художника-скульптора.
– Прекрасная декорация, которую не портит даже чашка с отбитой ручкой в лапах Михала. – Он уселся рядом с Одиль и, раскачиваясь на стуле, допил вино из горлышка.
– Откушенной, а не отбитой. – Михал осторожно коснулся фаянсовой культи. – Откушенной небытием, – подвел он итог экспертизы.
– Ерунда, небытия не существует. – Ксавье отставил в сторону пустую бутылку.
– Ты прав, – согласился Михал, – поэтому оно злится, что чашка существует, и мстит, откусывая ей ручку. Люди умирают от смерти, а предметы от небытия – оно кусается, разрывает на части, хотя бывает и хроническим. В этом случае вещь тускнеет, дряхлеет, но перед самой гибелью вдруг на мгновение становится блестящей и пестрой, после чего рассыпается окончательно. Поглядите на эту скатерть, словно с картины Матисса… она кричаще-фиолетовая с зеленым узором, а на самом деле – серая. Матисс рисовал вещи именно так – перед самым распадом, в прощальном, тленном сиянии красок.
Одиль, не сводя с Михала глаз, разглаживала скатерть.
– Утреннюю почту принесли? – спросил Ксавье.
– Да, но ответа с выставки нет. Может, будет днем или вечером. Не беспокойся, твои работы наверняка взяли. А мне пришло письмо из Италии. – Я вынула из кармана блузки конверт с огромной маркой, на которой глуповато улыбалась похожая на Одиль средневековая мадонна. – У нас хотят ненадолго остановиться Ясь с одним швейцарским теологом. Они сейчас знакомятся с Римом, ждут парижской стипендии. Ясь заканчивает третий том «Скуки оргазма».
– Чего? – Ксавье поперхнулся круассаном.
– Научный труд о скуке оргазма, – пояснила я. – Ясь его уже пять лет пишет. Как бы нам тут разместиться? – Я оглядела мастерскую. – Михал на подиуме, ребятам положим большой матрас у окна. Одиль не помещается.
– Она может спать с нами в спальне. Дай, пожалуйста, сахар… Спасибо, Одиль. Она ведь еще ребенок.
– Согласна, Ксавье, она еще ребенок и поэтому отправляется к своим родителям.
Склонившись над тарелками, Михал и Одиль крошили хлеб.
Через неделю пришло долгожданное письмо – две скульптуры из трех приняты на выставку. Прислали письмо и родители Одили – благодарили за заботу о малышке и приглашали нас приехать на Рождество. Третье письмо, от Яся, привез из Рима Томас. Всем привет и жалобы на Фонд культуры, отказавший им в этих несчастных десяти тысячах франков. «Они посоветовали мне изменить название научного труда и пожелали удачи. Я, пожалуй, посвящу им один из своих оргазмов. Томас получил деньги на сравнительное исследование в области теологии. Он вам не помешает. Это обаятельный и тактичный человек, которого интересуют лишь древние еврейские и персидские рукописи. Ему нужно три месяца, чтобы закончить кандидатскую диссертацию», – писал Ясь.
Швейцарец более или менее соответствовал описанию. Для начала он извинился за беспокойство и объяснил, что на гостиницу не хватает денег. Мне как хозяйке он вручил три тысячи франков, вежливо умолчав, предназначается ли эта сумма на оплату жилья или на совместные трапезы. Принялся килограммами таскать в мастерскую книги, причем в отличие от Михала не разбрасывал повсюду свои записи. Ценные рукописи раскладывал на постели за китайской ширмой, а себе стелил на матрасе.
– Мне так удобнее, – уверял он. – Если я просыпаюсь ночью и хочу что-нибудь проверить, не приходится лезть под кровать и рыться в бумагах. Я просто зажигаю фонарик и сразу нахожу что надо.
Томас приучил нас к итальянской кухне. На ужин он готовил la pasta italiana.[10] Каждый вечер по-новому, но название оставалось неизменным.
– La pasta italiana, – провозглашал он и водружал на стол миску горячих клецок, посыпанных сыром.
– Bellissima,[11] – хвалил блюдо Михал, подражая немецкому акценту швейцарца.
К la pasta italiana Томас покупал канелли, итальянское белое вино, подслащенное виноградным соком, к сыру – его же.
– Томас, Томас, к камамберу подают бордо: каждому сорту сыра соответствует свое вино, – убеждал его Ксавье.
– Понимаешь? – ударился в теорию Михал. – Подобно тому, как каждой женщине соответствует свой мужчина.
Швейцарец смеялся и наливал очередную рюмку белого вина:
– Шарлотта к камамберу подает канелли.
– Шарлотта тут не аргумент, – возражал Михал. – Она наполовину полька, наполовину француженка, в ней все перемешано.
– Не давай себя в обиду, Шарлотта, – подбадривал меня Томас.
– Успокойтесь, через две-три бутылки вы забудете, о чем спорили. – Отодвинув тарелки в сторону, я разложила карты.
Михал опустил пониже висевшую над столом лампу, вынул из рюкзака мятый экземпляр «Рассуждений о методе» и принялся черной пастелью подчеркивать отдельные слова.
– Наконец-то я выяснил, куда подевался мой любимый карандаш. – Ксавье забрал у него пастель. – Руки вверх, – скомандовал он, обыскивая карманы армейской куртки Михала. – Смотрите-ка, и черный фломастер нашелся. – Он внимательно оглядел свою модель и извлек из шевелюры Михала удерживавший прическу длинный карандаш. – Voila,[12] еще один. – Он сгреб рисовальные принадлежности и отгородился листом картона с эскизом обувной инсталляции.
– Не убирай волосы, – попросила я, – тебе так больше идет. Желтый свет придает им рыжевато-золотистый оттенок, по контрасту с почти белым Томеком.