Парк забытых евреев — страница 26 из 38

– Столько лет мы с тобой знакомы, и ты все это от нас утаивал, – тихо, стараясь не уязвить Гирша Оленева-Померанца, проронил Ицхак. – Говорил, что сбежал от безносой, перешел линию фронта, попал к своим… И ничего про яму…

– А что тут особенного? Весь мир, все человечество вылезает каждый день

– под груды трупов и до сих пор вылезти не может. Разве ты, Ицхак, – под нее не вылезал? А Натан? Выкарабкался на поверхность, а одной ноженьки нема… А Моше? Всю жнь, умник, считал, что он не в яме, а на самой вершине… Не тут-то было. Все мы туда вернемся.

– Куда? – зная наперед ответ, все же спросил Малкин.

– В яму. Я уж туда точно вернусь. Еще немного подожду, но если от этих старых или новых, одинаково засранных властей разрешения не получу, то…

– Перестань! – перебил его Ицхак.

– Гм… Думаешь о Боге, а смерти боишься. А ведь Всевышний – дарователь не только жни, но и гибели… Иногда мне в голову приходит страшная мысль: на кой хрен я выбрался тогда – под этого кровозема? Что бы я потерял, если бы задохся тогда, в ту звездную августовскую ночь?

Ицхак вытаращил на него слезящиеся от глаукомы глаза.

– Что я после нее за пятьдесят с лишним лет на свете увидел? – продолжал флейтист. – Майора Адамишина, угольный забой в ледяной Воркуте, ресторанных и прочих блядей. А ведь у меня были легкие, как у Армстронга. Ты знаешь, кто такой Луи Армстронг?

– Нет, – честно прнался Малкин.

– Знаменитый джазмен. Негр с кузнечными мехами в груди. А какие у меня были пальцы! Профессор Сейдель говорил: «Гирш! Бог награждает такими пальцами только тех, на чьи сольные концерты Он сам приходит…» Я играл классику – «Рондо» Моцарта, «Соль Мажор» Перголези…

Зазвонил телефон. Малкин винился, грузно направился в прихожую, уставленную старой обувью и увешанную отжившей свой срок одеждой.

– Квартира Малкина слушает, – старомодно, с подчеркнутой важностью отозвался Ицхак. – Нет, не Ляонас. Такого тут нет. Вы ошиблись номером. Ничего, ничего…

Он положил на рычаг трубку, и от наблюдательного Гирша Оленева-Померанца не ускользнуло его разочарование.

– В последнее время что ни звонок, то ошибка, – сказал Малкин.

– Радуйся. Мне вообще не звонят. А если посмотреть на это пошире, то мы с тобой, Ицхак, раньше ошиблись номером: номер страны не тот. Стра-ны, – по складам повторил флейтист. – Надо было родиться где-нибудь в Гонолулу или на острове Майорка. Или на худой конец в княжестве Монако. Да, да, мы набрали не тот номер, и все наше несчастье в том, что другого у нас уже никогда не будет. Я тебя не задерживаю?

– Нет, нет. Сиди хоть до рассвета… Можешь совсем ко мне переселиться. Каждое утро ты будешь получать у меня рюмку коньяка, какого только пожелаешь…

– Только рюмку?

– И в обед рюмку, и на ужин рюмку… – улыбнулся Малкин.

– Ицхак, где ты был раньше? Почему ты так долго скрывал от меня свою доброту?

– Да у тебя самого этого добра навалом…

Во дворе громко и требовательно засигналила машина.

– Мусор, – объявил Ицхак и заспешил на кухню.

Через минуту Гирш Оленев-Померанц услышал, как заскрипела входная дверь, как на лестнице кто-то зашаркал. Он повертел в руке рюмку и вдруг безотчетно, торопливо шагнул к висевшему напротив Иерусалиму, к Стене Плача, к площади, запруженной солдатами в вязаных кипах, и чокнулся с белевшей над их головами таинственной кладкой, о которой слышал еще в дощатом Двинске от своей второй – латышской – бабушки Голды. Солдаты в вязаных кипах и с автоматами «Узи» в руках удивленно глянули на старика; двое стоявших на переднем плане вдруг раскрыли рты и закричали: «Лехаим!» Гирш Оленев-Померанц готов был поклясться, что ясно и неоспоримо слышал их голоса, и он снова поднес к застекленной фотографии свою чарку и, как во время пасхальной трапезы, пронес:

– Лехаим!

– С кем это ты чокаешься? – опешил вошедший Малкин.

– С ними! – Флейтист ткнул в смеющихся солдат. – Ты только надо мной не смейся, – предупредил Гирш Оленев-Померанц. – Ведь, если хорошенько поразмыслить, я мог бы командовать их отцами, быть генералом… А стал генералом лагерных вшей… командующим крыс… Можно я у тебя покурю?

– Кури…

Гирш Оленев-Померанц чиркнул зажигалкой.

– У каждого нас свои дурости. Я чокаюсь с бумажными солдатами, а ты к машине пустые ведра таскаешь.

– С чего это ты взял? – зарделся Малкин.

– Одно время и я так делал. Мусора в ведре не было, а я его выносил. Чтобы с соседями хотя бы словом перемолвиться… Чтобы сказать им: «Люди! Вот он я, Гирш Оленев-Померанц, живой, пока живой…» Может, скажешь, я не прав… свихнулся?..

Ицхак не отвечал. Придвинул бутылку, налил себе рюмку, полную до краев, и не морщась опрокинул в рот. Тут же наполнил вторую и с той же несвойственной лихостью выпил.

– Ладно, пора кончать. А то ты, чего доброго, еще в наркологическое отделение попадешь. Оно, конечно, лучше, чем в онкологическое. Поболтали мы с тобой вдоволь – и о Боге, и о смерти, и о другой чепухе, – а теперь перейдем к делу. Собственно, – за него я сегодня и пришел в парк…

Никаких новых дел у Гирша Оленева-Померанца не было, и Малкин не сомневался, что он снова начнет со всеми подробностями и с той же сжигающей его страстью рассказывать про свою тяжбу с властями за право быть похороненным в Понарах. Некоторые на полном серьезе утверждали, что в его стремлении, рассчитанном на дешевую славу, есть что-то нездоровое и что ему следует обратиться не в Верховный Совет, а к доктору.

Чего греха таить, и у Ицхака иногда возникали подобные подозрения, унижавшие не только Гирша Оленева-Померанца, но и его самого, но он их старался отбросить. Нет, нет, – за дешевой славы человек не станет этого добиваться. Гиршем Оленевым-Померанцем движет не расчет, а чувство бездомности.

Малкин ждал, когда гость заговорит, но тот продолжал молчать, впившись в застекленный, сжатый алюминиевой рамкой Иерусалим, словно старался поверх солдатских голов, поверх Стены Плача разглядеть то, чего никто не видит.

– Рачкаускас, мой знакомый адвокат, помог мне написать завещание, – наконец пронес он. – Там я все написал. Тебя… как своего единственного и самого блкого друга… назначаю, так сказать, контролером.

– Контролером чего?

– Ты должен будешь следить за исполнением всех пунктов.

– Ты с ума сошел. Ведь я же старше тебя и каждый день могу сыграть в ящик. Хорош контролер!

Гирш Оленев-Померанц насупился, обжег хозяина недобрым, почти презрительным взглядом и продолжал:

– Самый главный пункт касается моей флейты, я хотел бы забрать ее с собой. Понимаешь?

Еще одна новость! Малкин покачал головой.

– С твоей иглой проще, – объяснил Гирш Оленев-Померанц. – Воткнул в саван

– и вы вместе. А с флейтой будет морока.

Ицхак ничем не выразил своего удивления. Он давно привык к тому, что в разговоре с Гиршем Оленевым-Померанцем наступает момент, когда к каждому слову надо относиться со снисхождением.

– Ты ненароком не уснул?

– Да что ты, что ты!..

На своем веку Малкин встречал разных людей – чудаков, лицедеев, выдумщиков, присваивателей чужих судеб, шарлатанов, обожавших за стаканом водки или за карточной игрой пускать пыль в глаза, но Гирш Оленев-Померанц не принадлежал ни к одному этих человеческих подвидов.

– Вы думаете, мне невестно ваше отношение ко мне? Чокнутый, с тараканчиками в голове… А знаете ли вы, почтенные, что только подлец может быть в этом мире нормальным? Только чокнутые плачут, когда другим больно, и смеются, когда другим весело.

Малкин слушал Гирша Оленева-Померанца, и ему казалось, будто тот не говорит, а играет на той самой флейте, с которой, как с верной женой, хотел бы лечь рядом.

То ли от сгустившихся сумерек, то ли от выпитого вина, то ли от появившегося чувства отстраненности, дарившего облегчение, до слуха Ицхака долетали не слова, а мелодия, звуки которой выпрыгивали действительности, как рыбы Вилии в жаркий день, и, испугавшись света, сигали обратно в пучину.

По правде говоря, Ицхак не прилагал особых стараний, чтобы вникнуть в смысл того, о чем с таким пылом и тихим неистовством говорит Гирш Оленев-Померанц. Подумать только – даже Богу он вменял в вину высокомерное равнодушие, несговорчивость и строгость учителя провинциальной школы и само Его творение считал не олицетворением совершенства, а ошибкой, порожденной торопливостью и лишним размахом.

– Что можно создать за шесть дней? Какую симфонию? Гадов ползучих и всяких пресмыкающихся – да… Птичек с разноцветным оперением – да… Трусливых зайцев и хитроумных лисов – куда ни шло… Но человека?!

Стенные часы пробили десять раз. Подуставший от вещих речей Гирш Оленев-Померанц засуетился, для бодрости налил еще рюмку, выпил ее стоя.

– Уходишь?

– Пора и честь знать. Поздно.

– В нашем возрасте нет деления на «рано» или на «поздно».

– А какое есть?

– «При нас» и «без нас».

– Ты, Ицхак, абсолютно уверен, что часы пробили при нас? Почему же у меня такое чувство, что я давно умер? Все, что можно было, у меня отняли. Ведь смерть – это не когда тебя хоронят, а когда забирают все, кроме дырявого брюха.

– Ну что ты на себя наговариваешь? – растрогался Малкин. – Умные люди не зря говорят: не подсказывай ветру, когда ему листья с ветки срывать.

– О какой ветке ты, ангел мой, говоришь? Дерево спилили! Как там наш Моше Гершензон? Еще держится на ветке?

– Лучше не спрашивай. Сходил бы ты к нему.

– Надо бы, – согласился Гирш Оленев-Померанц. – Пока от Счастливчика Изи никакого заказа не было… Между прочим, Зайдиса я все-таки откопал. Мириам, медсестра Святого Иакова, выручила. Родители ее рядом лежат. Без нее вовек не нашел бы…

Перед тем как попрощаться, Гирш Оленев-Померанц, при всех своих чудачествах и возлияниях отличавшийся настырной деловитостью, взял с Малкина слово, что, если случится то, что в конце концов случается со всеми смертными, тот не пренебрежет его волей и сделает все так, как написано в завещании…