– Подштанники, что ли? – предположил кто-то из преображенцев, вызвав всеобщий смех.
Но смех смехом, а канцлер, вытащив шпагу из ножен, прицепил на клинок белое полотнище, двинулся к башне. Шел не спеша, зорко посматривая в сторону окон. Верно, ожидал выстрела. Головкин хотя и знал, что в парламентера стрелять не полагается, но втайне опасался поймать пулю.
Дойдя до входа шагов десять, остановился. Помахав над головой «белым флагом» (будто его не видели?), начал речь:
– По указу государыни всероссийской Елизаветы Петровны приказываю сложить оружие и выдать самозванную царицу Анну. Обещаю ей свободный выезд в Митаву, к месту ее обитания!
– Ну да ни хера себе! – присвистнула Анна Иоанновна совсем не по-царски. Не выдержав, выкрикнула: – Ты, Гавриил Иванович, не пьян ли? Ежели пьян, так сходи, проспись. Верно, с зятем своим бражничал, так теперь башку снесло?
Канцлер Российской империи, словно бы став выше и строже, заученно изрек:
– По тестаменту, сиречь завещанию покойной императрицы нашей Екатерины, власть царская, после смерти императора Петра, должна отойти дочерям ее – Анне или Елизавете. Понеже Анна Петровна скончалась, а отпрыск ейный мал еще, то государыней следует быть Елизавете!
Головкин полез за пазуху, вытащил оттуда лист бумаги, свернутый вчетверо, и принялся его разворачивать. Шпагу с белым полотнищем, чтобы не мешала, сунул между колен.
– Ты, Гаврила Иваныч, не пропори себе че-нить! – выкрикнул в окно сержант Митрофан Егорыч, и преображенцы опять заржали.
Канцлер, сделав вид, что не слышал, отцепив тряпку, сунул шпагу в ножны, развернул-таки бумагу и начал ею размахивать, как давеча флагом:
– Вот, все законно, удостоверено подписями и печатью! Наша государыня – Елизавета Петровна, дочь Петра Алексеевича! Герцогиня Курляндская, Анна Ивановна, на русский престол незаконно была приглашена.
– А не ты ли, канцлер, меня в царицы-то звал? – насмешливо поинтересовалась Анна. – Или забыл по пьяному делу?
– Заставили меня! – горько и вместе с тем гордо изрек канцлер, аки мученик. – И присягу я тебе, герцогиня, приносил не по доброй воле! Простит ли меня государыня Елизавета – ей решать.
Анна Иоанновна хотела еще что-то сказать, но была остановлена Бобылевым.
– Ваше Величество… – дотронулся Андрей до руки государыни. – Негоже тебе с этой старой э-э… шавкой в разговоры вступать. Вот когда в допросную его приведут, тогда и поговорим…
– Тебе, Анна Ивановна, в Курляндию дорога свободна. Возвращайся с Богом, а остальным – царская милость… – продолжал между тем канцлер.
– Давай-ка, господин канцлер, иди отседова, – посоветовал Митрофан, позволявший себе то, что другим не дозволялось. – Мы щас стрелять начнем.
– Митрофан, не тебя ли я слышу? – удивленно спросил канцлер, словно только что узнавший голос старого солдата. – Ты же за государя Петра Алексеича кровь проливал! Неужто не хочешь дщерь Петрову на престоле увидеть?
– Иди, иди, Гаврила Иваныч, – отозвался сержант. – Иначе – сам тебя пристрелю. Петр Алексеич в гробу бы перевернулся, узнав, что ты присяге изменил.
– Ну, как знаете, – пожал плечами канцлер и развернулся.
Наверное, у кого-то из гвардейцев мелькнула мысль – а не взять бы да не свести бы Анну с Лизаветой? Пущай бы выясняли, кто из них настоящая царица, а кто самозваная. Анна Ивановна, конечно же, подороднее будет. Уж коли врежет ручищей своей – так и врежет! Зато – Лизавета Петровна помоложе да поувертливее. Да и силой, верно, Господь не обидел. Что батюшка, что матушка чудеса творили![40] Любопытственно было бы глянуть, как будут драться две самые знатные на Руси особы? Как-то по-царски али как простые бабы, когда волосы в клочья и царапины во всю морду? Посмотрели бы, посмеялись. Зато – стрелять бы ни в кого не пришлось!
Нет, скорее всего, такая мысль в голову никому не пришла. Да и где это видано, чтобы цари сами за власть сражались? На то и нужны солдаты, чтобы за царскую кровь свою проливать.
Кажется, без кровопролития не обойтись. Головкин дошел до мятежников, и вся троица ушла под прикрытие гвардейцев. Семеновцы строились в шеренги, а офицеры отдавали команды: «Ружь-я тов-сь! Ску-си патрон! За-ря-жай!»
Недалеко было до «Цельсь!», а за ней и «Пли!», но тут что-то изменилось. Раздвигая спины гвардейцев грудью коня, из рядов семеновцев выехал всадник. Верно, очень сильно спешил – даже шляпу не надел. Без шубы, без епанчи, в одном только мундире. Зато – мундир тот был с золотым шитьем и украшен лентами обоих русских орденов.
– Михал Михалыч! Фельдмаршал! – восторженный шепоток прокатился по шеренгам Семеновского полка и эхом ударил по преображенцам и кавалергардии.
В отличие от Головкина, коего фельдмаршал был немногим младше, Михаил Михайлович легко спрыгнул с седла. Заметно хромая на правую ногу («память» о взятии Шлиссельбурга), Голицын прошел вперед, четко развернулся через левое плечо и встал перед строем, уже готовым взять оружие наизготовку.
Михаил Михайлович не стал орать, призывая к порядку, и угрожать. Старый генерал-фельдмаршал и шеф Семеновского полка сказал тихо и просто:
– Будете стрелять – стреляйте вначале в меня…
Голицын стоял, а ветер шевелил его седые волосы. Офицеры тупили глаза в землю, а солдаты, безо всякой команды, ставили ружья к ноге. Михал Михалыч, оглядев своих воинов, кивнул офицерам:
– Бунтовщиков – под арест. Остальным – сложить оружие и – на колени…
Когда из глубины строя были вытащены Головкин, Ягужинский и цесаревна, фельдмаршал только горестно покачал головой:
– Вот от кого от кого, а от вас-то я никак не ожидал. Ну ладно, Лизавета Петровна-то по молодости да по глупости. Но вы-то, старые дураки! Гаврила Иванович, Павел Иваныч… Вы что сотворили-то?
– Мы, Михаил Михайлович, хотели законную правительницу на престол возвести! – гордо заявил Ягужинский, от которого попахивало водкой. (Впрочем, было бы удивительно, если бы от него пахло чем-то иным…)
– Павел Иванович, чья бы корова мычала, а твоя бы молчала! – махнул фельдмаршал рукой. Увидев, что канцлер хочет что-то сказать, перевел взгляд на него: – Ты, Гаврила Иваныч, бумажками здесь не маши. Полушка ей цена! Все знают, что завещание под диктовку Меншикова писано[41]. Да уж коли бы тряс, так не сейчас, а в январе, когда с престолонаследием решали.
Фельдмаршал кивнул, и Головкина с Ягужинским, лишив оружия, поставили на колени рядом с семеновцами. Елизавете, из уважения к ее покойному батюшке (а может, из-за белого платья?), разрешили остаться на ногах.
– Эх, князь Михайло, – укоризненно сказала Елизавета. – Что же ты всех нас погубил?
– Я, Лизавета Петровна, не погубил вас, а спас, – отозвался фельдмаршал. – Сюда уже преображенцев ведут, вместе с драгунами. Себя не жалко, так хоть солдат пожалейте. Ладно, чего уж там… Пойдем… У матушки-государыни будем прощения просить.
Но идти уже никуда не требовалось. Как только семеновцы сложили оружие, Анна Иоанновна приказала открыть ворота. Бобылев, хоть у него и были сомнения – не рановато ли? – перечить не стал.
Императрица шла, опираясь на руку своего нового полковника, медленно наливаясь гневом. Андрей, чувствуя напряжение государыни, легонько поглаживал ее ладонь пальцами. Дойдя до мятежников, Анна остановилась.
– Виноват, государыня, – повинился старый фельдмаршал, становясь на колени. – Не досмотрел… Смерть дядюшки твоего на мне теперь…
– После, с дядюшкой-то, – отмахнулась императрица, вперив очи в двоюродницу.
Цесаревна же, под грозным взором сестрицы, не только не смутилась, а напротив – нахально усмехнулась. Не выдержав, Анна влепила Елизавете Петровне пощечину…
Рука у государыни была тяжелой, и, попадись под ее оплеуху гвардеец, – упал бы с ног долой. Цесаревна же только покачнулась.
Окажись на месте Елизаветы кто-нить другой, снес бы затрещину да еще и поблагодарил бы. Но дщерь Петра была из другого теста. Лупили ее когда-то мамка с тятькой, но им-то можно… Дотронувшись до заалевшей щеки, Елизавета утробно заурчала и, склонив голову, ровно бодливая телка, ринулась на обидчицу…
Бобылев успел вклиниться между сестрицами и, пока гвардейцы растаскивали разъяренных женщин – государыню оттеснили в сторону, а цесаревну, с великим бережением, но и с твердостью, ухватили под белы руки, успел получить и от той и от другой…
Отдышавшись, Анна Иоанновна хмуро посмотрела на всколоченную Елизавету. Хмыкнула:
– Эх, дура ты дура…
– От дуры и слышу! – тотчас же выкрикнула неугомонная цесаревна.
– А ну-ка, держите-ка ее крепче! – приказала Анна и, подойдя к сестрице, ударила ее по одной щеке, потом – по другой.
Андрей уже приготовился оттаскивать царицу, но та, понимая, что избивать прилюдно дочку Петра Великого – сором себе, прекратила истязательство.
– Ишь, крепкая кость-то, всю руку себе отшибла, – пожаловалась царица, подув на ушибленную ладонь. – Эх, Лизка, что мне с тобою делать-то? В Преображенскую канцелярию отдать? Ах ты господи, – вспомнила императрица. – Нет ведь канцелярий-то… Ни Тайной, ни Преображенской[42]. Ну да ладно, придется заново учредить… А тебя, Лизка, после допросной, да в Петропавловскую крепость.
– Дочь Петра – в Петропавловскую крепость? – раздула ноздри побитая, но не сломленная Елизавета. – А что в Европе скажут?
– А хрен ево знает, что там они скажут, – равнодушно обронила Анна. – Братец твой старший, Алешка, сидел себе в крепости. Сидел себе и сидел, пока не помер. Может, чего-то там и говорили, в Европах-то, но с какой такой радости мы их слушать должны? Какое ихнее собачье дело, кого я в крепости держу? Не хочешь в крепость-то? Или, в монастырь тебя отправить, грехи замаливать? Можно в монастырь тебя сдать, в Новодевичий. Там, чай, не забалуешь! Будешь могилку тетки своей навещать, а попрошу игуменью – к старице Елене на послушание поставят