Там внизу, справа, по одной из тех двух дорог, о которых, вероятно, говорил телефонист Гришаня, торопливо спускался гомонливый белостолбовский люд.
«Сколько их там? На глаз отсюда – хвост приличный».
Были среди белостолбовцев и готовые поддержать старших подростки, и готовые поддержать подростков дети, а одной белой бабе, спешившей впереди всех, не хватало только младенца на руках для полного драматизма.
Именно сейчас, глядя сверху вниз на эту картину, достойную кисти фламандских мастеров, и понимая, какое преимущество на войне имеет тот, кто смотрит сверху вниз, комиссар вспомнил рассказ Тихона еще полугодичной давности, ординарец уверял его в том, что находчивые немцы занимают глаза у почтовых голубей, используют птицу на войне. «Наши даже одного такого «фотографа» изловили, сил ему не хватило до своих долететь, подранили его». Почему бы пану управляющему не позаимствовать у практичных немцев обученных птиц для своих шпионских нужд? Так что, может, неспроста наши-то голубятню покрошили? «Наши» – это кто? – подумал Ефимыч. – Это те самые, которые при удобном случае оторвут мне голову, как немецкому голубю-фотографу? Это те, кто путает меня с Шаней и пугают судьбой комиссара Микеладзе?» – И тут Ефимыч, быть может, впервые за всю кампанию, осознал, как далеко ушел от самого себя. А еще подумал, что ему придется когда-нибудь вернуться, и возвращение будет не из легких.
«Хорошо, что я шашку Тихону не отдал». – Ефимыч стремительно вытащил ее из ножен.
Католический Павел обернулся и застыл.
– Да на кой ты мне!.. – Комиссар воткнул шашку в нагую пьяную землю. Закрепился на высоте и легко поднялся на шаг. Выдернул из земли, точно из мяса, и снова воткнул.
Вскоре из-за качавшихся черных веток выглянул маленький замок. Не тот, что обычно рисуют на виньетках или в углах фотографических альбомов, со рвом и разводным мостом, а тот, что так таинственно раскладывается в детских книгах с панорамными картинками. Замок, за стенами которого и искатели приключений, и преследователи, и загадочные смерти, и скрытые сокровища, охраняемые привидениями… На который смотришь, повзрослевший, и думаешь: и чего я так боялся? Все ж выдумка, детская фантазия, ничего в нем такого нет. Не замок, а насмешка судьбы «во французской манере». Прятаться в таком замке долго не получится, а бежать – пожалуйста, в особенности если побег тот от самого себя.
Две четырехгранные башни в три этажа, соединенные стеной с двумя арочными проемами, не то что ветхие, а почти разрушенные. Узкие окна в них, напоминающие по форме бойницы, – слепы. Стена перед башней справа развалилась и заросла дремучим кустарником. Зато правое крыло (в два этажа) – явно жилое. Чистенькое, аккуратненькое. Вход в него, видно, с другой стороны, сбоку.
– Здесь управляющий живет? – Комиссар показал шашкой на правую трехэтажную башню, на окна правого крыла.
– Живет. – Апостол даже не обернулся.
– А ясновельможный пан где обосновался?
– В усадьбе.
– Что ж он свой замок оставил?
Апостол остановился, повернулся, снял картуз с треснутым козырьком и помахал им, как веером.
– Не можно ему здесь.
– Почему не можно?
– Семейное прошлое таково. Осталось здесь и не уходит.
– Это как понимать? – Комиссар, пользуясь случаем, тоже остановился, чтобы хоть немного перевести дыхание.
– Семейное – прошлое – здесь – живет, – сказал он так, будто комиссар намеревался стенографировать его слова. – Что тут непонятного? Привидения гуляют, что твой сквозняк.
«И как с ним говорить? На каком языке?»
Пока комиссар думал о том, сколько поколений поднималось по этой дорожке к замку, прежде чем стать привидениями, пока спрашивал себя, могли ли быть раньше у этой дороги развилки, случился странный разрыв во времени, и комиссар не заметил, как они с апостолом поднялись на холм, перешли мостик и подошли к распахнутым чугунным воротам, за которыми виднелась коротенькая аллея, а сбоку от нее – каменный колодец и несколько деревянных пристроек позднего времени.
Одну из них, просвечивающуюся в нескольких местах, Ефимыч принял за голубятню. Но то оказались просто деревянная стена и подпертый столбами навес, под которым хранились дрова, сено, бочки и тележные колеса, а голубятня находилась дальше и правее.
Пробиться к ней сейчас было трудно. Человек десять белостолбовцев разгоряченно гундели подле нее, внушая что-то совершенно невнушаемым красноармейцам, количеством в одно поредевшее отделение. Бабье, доказывая себе что-то очень важное, взмахивало руками, а одна баба даже с размаху лупила себя по ляжкам.
Стоило им увидеть комиссара с шашкой в руке, как они тут же притихли и сняли каре. На месте осталась лишь крупная белая мужичка с растрепанными волосами, похожая на ту, которая бежала вниз и которой не хватало для полноты картины младенца на руках.
Она стояла с открытым ртом, измазанным кровью, и смотрела на клубившуюся тучу, подошедшую с востока, как смотрят на пролетающий аэроплан.
Домотканые кофта и юбка ее были покрыты леопардовыми пятнами грязи и разорваны в нескольких местах. К белым ногам приклеились соломинки и голубиный пух.
Глядя на эти тяжелые белые ноги, Ефимыч не знал, что ему сказать.
– Тебя, что ли, катали? – спросил комиссар так, как если бы намеревался немедленно записать ответ и на том покончить, пойти в расследовании дальше.
Баба, от которой требовалось сказать «да» или «нет», ответила:
– Второй раз замуж теперь никто не возьмет… – и опустила глаза, в которых жалость к самой себе мешалась со стыдом, покачала головой и закрыла рот рукой, чтобы из него не вырвалось что-то хуже того, что она уже сказала.
Ответ ее комиссара удовлетворить не мог, и потому он отказался его записывать, чтобы лишний раз не вводить в смущение потомков.
– Как так, не возьмут! Ты ж пролетарского происхождения, подберем тебе кого-нибудь из наших для удачного второго раза, – успокоил он ее в меру утешительным голосом.
Туча встала прямо над ними.
– Ты ей кошмары не рисуй из женихов-богопродавцев!.. – заступился за бабу апостол.
А баба сжала кулаки, такие же белые и большие, как ноги, и вперед:
– Я свои кошмары поимела в избытке, жидочек ласковый.
– Будет тебе, женщина, мир кулаками сотрясать. – На всякий случай комиссар все-таки отступил от белой вдовы. – Мир – он и так с одышкой ходит. Надругателей узнать сможешь? – сказал и сам краской залился, хотя немало повидал оприходованных красноармейцами баб, по лядвиям которых стекали ручьи.
Обычно он не шел поперек, не находил в себе для этого сил. Он вообще не понимал, как можно получить удовольствие от женщины, для которой ты не являешься объектом желания.
«Что это за забава такая собачья? Разве мы живем для того, чтобы отменить любовь? Разве власть Советов к этому нас склоняет?»
Но тут память зачем-то подкинула комиссару для скорого сравнения печальный опыт, полученный им в борделе «У Эльзы» еще в дореволюционные самарские годы, из-за которого он окончательно решил для себя, что раз и навсегда полюбит возвышенной любовью самаритянку Броню, и хватит ему этого во всю его оставшуюся жизнь.
Из низкой клубящейся тучи отдельно и тяжело попадали первые капли дождя.
– Когда барышню в сарай пробовали затолкать, их трое было, – ответила за бабу какая-то старуха-калечка в тяжелых германских сапогах. – Один вона лежит… Это уж после того, как Войцех наш выскочил…
При этих ее словах несколько человек отошли в сторону, чтобы комиссару было видно заколотого красноармейца.
– Ух ты!.. – сказал апостол и добавил: – Так-так-так…
– А ее, – показала на белую вдову старуха, – двое делали. Ну чтоб не махала руками и ногами сильно.
Ефимыч взглянул на бездыханное тело красноармейца. Черная кубанка в луже. Голова набок. Вихры вьются, как у живого. Ворот нараспашку. Сапоги «с морщинкой» и со стесанными каблуками. Рядом шашка и обломок шпаги.
«Сколько времени прошло, как я его, в дрезину пьяного, на площади у трактира видел? Часа два? Чуть больше? Каким разным бывает время».
– Не может он так лежать, – сделал народу сообщение комиссар и посмотрел, как дождь чернит, прибивает к земле голубиные перья.
Обычно все трупы, которые комиссар видел на этой войне, были бывшими людьми, оттого и скорбь пробуждали, и только этот трубач-сигналист, казалось, человеческой жизнью и не пожил вовсе, а так сразу в трупы и угодил, под этот дождь голубиный.
– Почему до сих пор его не накрыли? – Комиссару хотелось сказать «не зарыли с глаз долой».
Красноармейцы стояли, пошатываясь, и торжественно молчали.
Комиссару показалось, что он встал против голых деревьев: никому ничего не объяснишь, не докажешь. Все, что можешь сделать, – встать спиной к темнеющему небу.
– Земля накроет паршивую душонку. – Апостол хохотнул не по-доброму.
В небе что-то сверкнуло и треснуло.
Комиссар сказал:
– Проколол его ваш Войцех по-офицерски! Видать, бой скоротечный вышел, – и задумался о происшествии, которое ему предстояло расследовать: с чего начать, что сделать?
Ефимыч глянул на шпажный обломок, нагнулся, поднял его: «Шпага-то, должно быть, старинная была», – успел заметить.
Не отходивший теперь от комиссара апостол вздохнул, развел руками.
– Кто с сигналистом еще был? – Комиссар направил шашку в двух бойцов и спросил у бабы: – Кто из них?!
И по тому, как баба молчала, и все молчали под усиливающимся дождем, понял – кто.
– А кто первый полез, сигналист или эти? – спросил он, сознавая глупость заданного вопроса.
Один из указанных им бойцов дерзко вышел вперед. Он улыбался, этот храбрый боец. Смотрел комиссару прямо в глаза и улыбался.
– А если я, то что?
– Женишься на ней. Завтра свадьбу всем полком сыграем. – Комиссар устало положил омытую галицийским ливнем шашку себе на плечо.
И тут отделение прыснуло со смеху.
– Ой, с Кузьмы жених!..
– Сначала разведись, Кузьма!