– Могло быть и так, – подвел черту комиссар, дабы избежать тех излишних натуралистических подробностей, на которые был способен его ординарец.
– Из винта еншо палили. Наши…
– Это я слышал. По «халлерчику» палили, а тот шанькиным телефонистом прикрывался.
– И не попали в него, Ефимыч, токмо с самогона дурного, в изобилии принятого. Шо им твой тефонист?.. С Шаньки-то хоть толк есть, табачком душу отогреет.
– А ты вообще-то чего сюда прибежал?
– А то и прибег, шоб с тобою вместе утечь, потому как ты тяперяча наштадиву нашему будешь поперек горла персона. Охоту на тебя объявит, сердцем чую. Распинать тя будет, царская держава, на таком вот кресте, – Тихон показал на «прилетные доски».
– Это за что ж? – обиделся комиссар.
– Да ты как дите мамино!.. За Кузьку, тобою зарезанного! Так шо тикаем немедля, комиссар, шоб худого боле не вышло. Схороню тебя на время, пересидишь-перетерпишь, а там развиднеется. Шо стоишь? Христорадить тебя, шо ли?
И пошел к северному проему. Доразрушил набухший фанерный лист двумя ударами ноги, отбросил щепу, оглянулся по сторонам и пролез в дыру. С той стороны голубятни никто их не увидит.
Комиссар потоптался на месте, взвесил сказанное ординарцем – и за ним.
Они бежали вниз меж деревьев. Комиссар несколько раз падал в пузырящийся глиняный поток. Поправлял черную от черной земли повязку.
Вдруг Тихон остановился, прислушался, поднес палец к губам. Схватил комиссара – и за дерево.
Как только Матвейка пронесся мимо, Тихон вышел из засады.
– Эй, кум, ты куда так фитюлишь? – и когда Матвейка резко развернулся, ткнул концом нагайки в его грудь.
– Ща те столкую! – Матвейка, сохранив не без труда равновесие, захватил черную нагайку Тихона и резко рванул на себя, но тут чуть было сам не поехал вниз.
Тогда Тихон свободной рукой схватил Матвейкино добро и безжалостно сжал его.
Метвейка перестал дышать. И сделал такие глаза, будто только что получил от противника непредвиденную газовою атаку.
– А ну, вернулся в свои окопы! – Тихон отпустил Матвейкино богатство. – А то напужал чесноком из легких. Слухай меня, кум, поворачиваешь в сей миг оглобли и ползешь вверх, не то зарублю рукописно, мамка с тятькой не узнают.
Матвейка, не меняя взгляда выпученных глаз, начал часто-часто дышать, хватая нижней губой по полкапельки дождя, а потом полез наверх, предоставляя комиссару и Тихону полюбоваться его красным задом с черными кожаными вставками.
– Подписал, мартышка, картинку задницей.
Когда Матвейка скрылся на бугре за деревьями, комиссар с Тихоном снова помчались вниз.
Правда, Тихон несколько раз еще останавливался и внимательно прислушивался, после чего догонял комиссара.
Возле бревен, аккуратно сложенных пирамидой, дорожка внезапно оборвалась, а затем разбежалась на две маленькие.
– И-эх, комиссар, думал определить тебя в трактирном погребке в опасной близости к окорокам и горилке. Но хорошая мысля́ пришла, грех не воспользоваться божьим указанием. Загребаем влево.
На дворе перед восточной пристройкой, которая по архитектурному замыслу в точности повторяла западную, они увидели Белоцерковского.
– От цапля!.. Через плесень к Богу пробивается, – сказал Тихон, скатываясь вниз к Родиону Аркадьевичу.
Господин Белоцерковский предстал перед ними в одних кремовых кальсонах, прилипших к ногам. Он словно дремал с открытыми глазами, стоя на одной ноге и молитвенно воздевая руки в серое темнеющее небо.
Казалось, все, что ему нужно было сейчас, – это вбирать в себя холодный дождь, как вбирала дождь стоявшая неподалеку от Белоцерковского пузатая бочка.
Заглядевшись на этого странного человека, комиссар тоже не удержался на ногах, проехал по грязи до самой пристройки.
Ефимыч обстучал сапогами крылечко, попрыгал, потоптался – безуспешно, вязкая земля с подошв не отлипала, а с ног комиссара бежали ручьи.
– Бросьте вы, в самом деле… – Белоцерковский потянул на себя дверь и старомодным жестом, устремленным в дверной проем, пригласил Ефимыча зайти вовнутрь.
Войдя в темный коридорчик пристройки, Ефимыч сделал пару шагов и застрял: повсюду, как в мирные времена, один чистый коврик сменял другой – не менее чистый.
– Положительно, вы человек воспитанный. Ничего страшного, я и сам наследил… – Родион Аркадьевич глянул на лужицу, набегавшую от его нежного цвета кальсон.
Ефимыч окинул прихожую обхватывающим взглядом: показалось, кто-то пришел раньше них – буквально самыми минутами раньше. Но кто?
Резная полка для обуви с боевыми петухами по бокам и языческим солнцем в центре (на женских ботиночках налипла земля с соломинками); корзина, из которой торчал еще не просохший зонтик (хоть и черный, но явно женский); громоздкий кованый сундук со сбитой ножкой, вместо которой была подложена толстая книга без корешка; застекленный книжный шкаф с ветхими книгами и такими же ветхими журналами; венская вешалка, на которой висело два пальто – мужское черное, с бобровым воротником и двумя рядами пуговиц – оно было совершенно сухим, и женское, в русском стиле, с плетеными петельками – оно пахло мокрой шерстью и было настолько набухшим, что воду из него можно было выжимать, как из губки.
«Запах, который я первым делом уловил, шел именно от этого женского пальто. Почему Тихон выбрал восточную пристройку? Из-за Родиона Аркадьевича или по какой-то другой причине? Кто еще в доме, кроме Белоцерковского? Нюра, что ли? Если она, то зачем ему было мучать себя под дождем, да еще стоя на одной ноге? Да и не Нюрино это пальто, куда оно Нюре-то? И ботиночки не с ее ноги: у этой мадам другие ножки».
– Видите ли, Родион Аркадьевич… – начал комиссар.
– …Заехал в тещино село! – перебил его ординарец и, уже обращаясь к Родиону Аркадьевичу, сказал: – Дохтур, схорониться бы нам надо от лютого глаза… Комиссара спрятать могешь? А я тебе за то всякое хитрое содействие по судьбе твоей лихой.
– Это хорошо, что у вас касательно меня заранее было придумано. – Глаза Белоцерковского, на которые свалилась мокрая прядь волос после того, как он мотнул головой, медленно, с какой-то безнадежностью возвращались в реальность. – Добро пожаловать в наш монастырь. Не бойтесь и не тревожьтесь, – сказал Родион Аркадьевич голосом, какой обычно бывает у людей спросонья или после долгого лежания в постели с трудной книгой в руках. – Мне укрыть вас сложностей не составит.
– Та не меня!.. Меня-то шо? Его… Ефимыча, комиссара нашего, – еще раз уточнил Тихон.
– Я, по правде сказать, предчувствовал, что сегодня что-то произойдет. Должно произойти, – откорректировал себя на ходу хозяин восточной пристройки. – Вы не сердитесь на меня, что я так, в таком виде, – показал на кальсоны, сквозь которые проглядывали волосатые ноги.
Схватив сложенное полотенце, предусмотрительно ожидавшее его на сундуке, он начал им быстро обтираться, но потом решительно бросил на сундук и исчез куда-то в направлении внезапно созревшего плана.
Вернулся уже в плотных сухих кальсонах кипенно-белого цвета и в буром стеганом халате а-ля Али-Бей.
И затрещал, и завертелся, входя в очередную роль.
– О господи, простите, вам же нужно взять ванну, впрочем, какая ванна, есть же бочка, а в бочке есть полезная вода, но нужна к ней горячая… без этого никак. Погодите… нет, сперва вас следует, милостивый государь, перевязать, и немедленно… проходите туда… в комнату… – откинул тяжелую бархатную занавесь перед двухстворчатой белой дверью. – За ширму. И ждите меня на кушетке.
– Ефимыч, гостевай с шиком, я голоса про тебя не подам, не боись, – заверил Тихон. – В разведку слётаю и вернусь, доложу, как те быть.
– Крепко-крепко держит скрепка, – отозвался комиссар.
– Это вы о чем, простите? – поинтересовался Белоцерковский, входя в темную комнатку за Ефимычем с керосиновой лампой в руке.
– Это я о своем ординарце.
– Понятно-понятно… Ну что? Здравствуйте, товарищи легко и тяжело раненные!.. А это вот моя резиденция, – с гордостью доложил Родион Аркадьевич и, как египетский жрец, обвел керосиновой лампой просторы своего святилища, после чего залучил еще одну, теперь уже настольную, лампу, на стекле которой застыла ненастоящая бабочка.
В «храме-резиденции» Белоцерковского, разделенной по диагонали длинным крестьянским половиком, крепко пахло сухими травами и йодом, из-за чего казалось, что где-то рядом бьется море. В стеклянном шкафу лежали всевозможные медицинские инструменты и дисциплинированные стальные ящички с ручками.
Ефимыч обошел белый табурет, на котором стоял белый же рукомойник. Садиться на девственно белую кушетку поостерегся. Только что-то проворчал сквозь зубы по поводу этой медицинской белизны, сопровождающей все войны, как обозы с блудницами.
– Раздевайтесь-раздевайтесь, мне нужен ваш героический греческий торс, – засуетился хозяин.
Ефимыч одной рукой расстегнул ремень.
Тяжелый «маузер» потянулся к половику.
– Погодите, помогу… Подтяжки свои замечательно модные тоже снимайте, – доставая ножницы из стоявшего на комоде несессера, Белоцерковский оглянулся, поднял палец вверх, после чего направился к медицинскому шкафу и прихватил оттуда еще какую-то склянку с коричневой мазью и какие-то палочки-весла к ней.
– Вы знаете, какова частота инфекционных осложнений на войне? – спросил он у Ефимыча и сам же ответил: – Не хотите сорок пять процентов?
– Не хочу.
– Ха, а вы думаете, я хочу? – Он одним движением срезал старую повязку. С озабоченным видом посмотрел по сторонам, решая, куда бы ему кинуть ее, и, не найдя подходящего места, опустил прямо к своим домашним туфлям.
Осмотрел рану. Вход и выход пули.
– Семь шестьдесят два.
– Да, из револьвера стреляли. – Ефимыч улыбнулся, прищурился.
– Повезло!.. Добрая пуля оказалась, угодила в хорошее место. Если вы не возражаете, я… А перевязывал-то кто?
– Тихон. Умеет не хуже сестер. – Комиссар отвернулся, чтобы не видеть собственной руки.