Пароход Бабелон — страница 27 из 56

«Разве еще утро?!»

– Салам-салам тебе, Керим.

Стоит между двумя пододеяльниками в голубой майке и брюках, закатанных выше колен, – одна нога скульптурно вылепленная, другая – тоненькая и мохнатая, как у насекомого, – моет ковровую дорожку в проходе между свисающим с веревок бельем. Шваброй выдавливает воду из ворса, направляет ее остатки в сторону Африки. Возвращается на прежнее место, с упоением чешет грудь в дымчатой шерсти, после чего упирается в швабру и берет чуть в сторону. На другом конце ковра из персидских узоров собирается вода и стекает ручейком в канализационный люк, опоясанный пеной хозяйственного мыла.

Выглянула старуха из окна, и тишине – конец.

– Ай, Керим, Керим!.. Ай-вай, вай-ай! Я белье повесила, а ты, пепел на твою голову, ковер моешь!

Керим отбивается, Керим уверяет, что от него до белья, как от нее до Пророка. Сама посмотри: ни капли на пододеяльник, ни капли на простыню. Что еще тебе, старая, нужно?! А?!

Старая сделала рукою пас:

– Ала э!..

Общались они на местном наречии, но Ефим готов был побиться об заклад, что именно об этом и говорили. Жестикуляция – великое изобретение человечества. Он это понял еще в своих путешествиях по Европе.

– (…….) – Телефон?!

Вновь спустившуюся тишину прервал телефонный звонок.

Вот чего Ефим точно не ожидал от этих окон, от этих стен, от этого двора. И дело не только в том, что дом Керима казался ему далеким от прогресса и привилегий свыше. Чего ради он сюда проведен? Для того толстяка, что ли?

Снова звонит телефон.

Старуха хлопает окном, сцена распадается. Начинается новая.

– Подожди, ага. – Керим складывает ковер напополам, чтобы Ефим мог пройти. – Вот, пожалуйста. В город идешь? Гулять хочешь, да?

А телефон все тренькает.

– Да, вашей жизни хочу отведать.

– Наша жизнь – ветер, ага, зачем она тебе, своей живи. Московской, – и посмотрел на только что закрытое окно.

– Московской не получается. Пока не получается. А Воронцовская улица далеко от тебя?

– Как тебе сказать…

– Так и скажи.

– Скажу тебе – нет, ага, недалеко, – и показывает шваброй направление, пробивая камень Крепости насквозь. – От меня, ага, все близко. Только Воронцовская у нас сейчас по-другому называется, Мешади Азизбекова.

– Вот как? – не сильно удивился Ефим.

– Тоже, да, был губернатор[21], – запихивает рубашку в штаны.

– Сколько до нее, Керим? Двадцать минут, полчаса?..

– Да, ага. Полчаса. Но, может, меньше. Может, больше. Зачем тебе Воронцовская, ага? На другую улицу лучше ходи, да. На Ольгинскую ходи. Она красивая. Почему не хочешь?

– От Воронцовской до Кемюр мейдана далеко? – перебивает его Ефим.

– Нет, ага, близко, просто идти надо долго прямо. Потом налево и снова прямо. Раньше Воронцовская площадь была, теперь стала Угольная – Кемюр мейданы стала она. Выходи из Крепости, иди по Николаевской, потом спрашивай, тебе все скажут, кто одет хорошо.

– Вот как…

– Да, кто одет хорошо, тот знает, куда идти надо, где поворачивать надо, – и расставил два пальца свои циркулем, и провел ими полукруг, будто по карте на стене, как это не так давно сделал у себя в комнате Ефим.

«Ах, ты ж!.. Значит, снова он за мной подглядывал. Но я ведь ключ специально оставил в замочной скважине, как же так, в какую дырку на сей раз он глазел?»

– А я думал, мы с тобой теперь друзья, Керим.

– А что, э, ты говоришь, ага, конечно, друзья, – и в доказательство искренней дружбы дал шваброй по ковру.

– Будет тебе водою стрелять! – Ефим глянул на обшлага брюк и направился к двери.

Надавил на нее. Рука, точно это было для нее необходимо, запомнила сопротивление пружины.

Керим замурлыкал в спину Ефиму какую-то песенку.

«Опять, что ли, из кулака пыхнул лишнего?»

В открывшемся дверном проеме Ефим увидел трех одинаково худосочных мужчин в кепках.

Один из них стоял в тени, подперев ногой ракушечник соседнего дома, двое других покачивались на корточках и гоняли прирученные четки. Все трое – персонажи из повести Мары «Ветер», по которой она мечтала снять когда-нибудь фильму о дореволюционном Баку.

Когда Ефим вышел на середину улицы, то есть сделал шаг вперед, он увидел справа от себя толстяка, которого прозвал «круглым», игравшего с кем-то в нарды, а слева, куда намеревался двигаться дальше, – еще двоих, занятых разделкой барана.

«Кто-то умер или женится. Пусть лучше женится этот кто-то».

Керимовские кошки уже пировали, уже вздрагивали от наслаждения ушами и хвостами неподалеку от большого эмалированного таза, наполненного живописными бараньими внутренностями.

На тротуаре, от кошек в двух шагах, лежала баранья голова и грустно смотрела на пирующих кошек.

Кровь тихо бежала по желобу к Замковой площади, смешиваясь с мыльным ручейком, приобретавшим пастельно-розовые тона.

Глядя на эту картинку, он подумал, что, наверное, нет ничего более противоестественного, чем торопиться жить – «это все равно как изменять любимой из чувства мести».

Как же Мара, настоящая бакинка, не могла этого взять в толк? Всю жизнь она куда-то несется, куда-то торопится. А куда? Зачем? Может, чего-то боится, чего-то такого, о чем никто не знает? Может, вся эта московская круговерть нужна ей единственно для того, чтобы забыться? А может, и он все эти годы тоже был частью ее круговерти, частью непреодолимого страха?

«Чтобы Мара чего-то боялась? Да не может такого быть».

И он представил себе, как Мара держит в руках кусок отснятой киноленты, как придирчиво рассматривает на свету. Оборачивается, нет ли кого сзади.

«Нет, оборачиваться из чувства страха – это не в ее характере. Она оглядывается в поиске единомышленника».

Что там, на этом еще не нумерованном кусочке ленты? Ее бакинское детство? Воронцовская улица, нынче Азизбекова? Отчий дом, в первом этаже которого располагалась известная на весь Баку шляпная мастерская матери под названием «Лувр»? А может, «бакинские места» – Приморский бульвар, Молоканский садик, Торговая?..

«А вот пойду посмотрю. Я хочу все это увидеть своими глазами».

Глава шестаяСара с высоты третьего этажа

До Воронцовской Ефим добрался без помех: как ни странно, керимовская белиберда оказалась не такой уж белибердой – садик, именуемый бакинцами Парапет, предстал своими очертаниями, едва он свернул налево от Парных ворот.

Как рассказывала Мара, до революции в этом садике торговали гашишем и предлагали свои услуги легкодоступные женщины. Чаще остальных в сад бегали гимназисты, для них, если верить Маре, выбирались «жрицы любви» особенные: как правило, мягкие характером и в летах, способные имитировать материнскую заботу и ласку.

А сразу через дорогу, за армянской церковью, жили и принимали больных два известных на весь город венеролога. Когда Мара называла их фамилии, звучали они как стопроцентно еврейские – то ли Коган и Штейнберг, то ли Рабинович и Гольдин.

Дойдя до кинотеатра «Спартак», что находился сбоку от зеленого оазиса, оккупированного нынче стариками и нянечками с детьми, Ефим застрял подле афиш, у чугунной решетки сада.

В «Спартаке» давали прошлогоднюю лирическую комедию Хейфица и Зархи «Горячие денечки». Героиня фильмы Антонина Жукова в гуашевом исполнении местного Леонардо да Винчи походила на одну из тех дамочек, что переместились на ближайшую от Парапета улицу. В свое время Ефим написал рецензию на «Горячие денечки», которая, по слухам, страшно не понравилась исполнительнице роли героини Татьяне Окуневской.

Детям с мая по середину июня обещали «Колобок», мультипликационную сказку, снятую недавно Сутеевым и Альмариком.

Из азерфильмовских художественных лент «Спартак» предлагал «У самого синего моря» Барнета, с Крючковым и Свердлиным в главных ролях.

Теперь Ефим отлично понимал Израфила – нет, не керимовского боевого кота, а того, от которого ждал работы на Азерфильме. Конечно, местный кинематограф, в котором практически отсутствуют местные кадры, трудно назвать национальным явлением. Молодой гений с восточной фамилией и незапятнанным прошлым чабана или чесальщика шерсти должен был появиться в здешнем кинематографе еще вчера, и то обстоятельство, что этого до сих пор не случилось, было серьезнейшей недоработкой кукловодов из Кремля. Однако появись выискиваемое всеми дарование – настоящее, а не подставное – без всякой протекции в Москве или Ленинграде, не была бы его судьба сидеть на приставном стульчике или прятаться за каким-нибудь псевдонимом, от которого проку – разве что кое-какое там совсем не очевидное внимание со стороны? Единственно, наверное, чего у даровитого представителя примкнувшей к Кремлю республики хватало бы с избытком, это откровений выкинутых из профессии коллег. Ведь так удобно и так приятно оставить душещипательный мемуар в сердце какого-нибудь Абдуллы, который тебе не соперник ни разу.

Вот Мара, она ни Абдуллой не желает быть, ни вышвырнутым из профессии режиссером. Мара хочет оставаться Марой, и ждет от руководства кинопромышленности приказа о разработке специальной кинофабрики для детей – экспериментальной студии детской фильмы. Она рассчитывает на Радека, он-де, мол, позаботится, чтобы письмо ее попало прямо в руки Чопура. И верит, что, как только Чопур его прочтет, все в ее жизни сразу же переменится.

– Сказки, голые сказки. – Ефим едва сдержал себя, когда Мара объявила ему об этом.

И услышал в ответ:

– Потомок Чингисхана.

Короче, они снова поссорились. И ни за что бы не помирились, кабы Чопур не затребовал в свои казематы дядю Натана.

– Ты отправила то письмо?

– Нет, оно у меня на столе. Иногда я заглядываю в его конец: «С горячим приветом, М. Барская».

– Кого же ты теперь решила облагодетельствовать своими просьбами?

– Пока что только товарища Шумяцкого.

– Шумяцкий[22]